Фенька пантелеев читать. Лёнька Пантелеев. Служба в Красной Армии

Здесь выложена бесплатная электронная книга Ленька Пантелеев автора, которого зовут Пантелеев Алексей Иванович . В библиотеке АКТИВНО БЕЗ ТВ вы можете скачать бесплатно книгу Ленька Пантелеев в форматах RTF, TXT, FB2 и EPUB или же читать онлайн книгу Пантелеев Алексей Иванович - Ленька Пантелеев без регистраци и без СМС.

Размер архива с книгой Ленька Пантелеев = 275.03 KB


Пантелеев Алексей Иванович (Пантелеев Л)
Ленька Пантелеев
Алексей Иванович Пантелеев
(Л.Пантелеев)
Ленька Пантелеев
Повесть
1 - Так обозначены ссылки на примечания соответствующей страницы.
Весь этот зимний день мальчикам сильно не везло. Блуждая по городу и уже возвращаясь домой, они забрели во двор большого, многоэтажного дома на Столярном переулке. Двор был похож на все петроградские дворы того времени не освещен, засыпан снегом, завален дровами... В немногих окнах тускло горел электрический свет, из форточек то тут, то там торчали согнутые коленом трубы, из труб в темноту убегал скучный сероватый дымок, расцвеченный красными искрами. Было тихо и пусто.
- Пройдем на лестницу, - предложил Ленька, картавя на букве "р".
- А, брось, - сердито поморщился Волков. - Что ты, не видишь разве? Темно же, как у арапа за пазухой.
- А все-таки?..
- Ну все-таки так все-таки. Давай посмотрим.
Они поднялись на самый верх черной лестницы.
Волков не ошибся: поживиться было нечем.
Спускались медленно, искали в темноте холодные перила, натыкались на стены, покрытые толстым слоем инея, чиркали спичками.
- Дьявольщина! - ворчал Волков. - Хамье! Живут, как... я не знаю как самоеды какие-то. Хоть бы одну лампочку на всю лестницу повесили.
- Гляди-ка! - перебил его Ленька. - А там почему-то горит!..
Когда они поднимались наверх, внизу, как и на всей лестнице, было темно, сейчас же там тускло, как раздутый уголек, помигивала пузатая угольная лампочка.
- Стой, погоди! - шепнул Волков, схватив Леньку за руку и заглядывая через перила вниз.
За простой одностворчатой дверью, каких не бывает в жилых квартирах, слышался шум наливаемой из крана воды. На защелке двери висел, слегка покачиваясь, большой блестящий замок с воткнутым в скважину ключом. Мальчики стояли площадкой выше и, перегнувшись через железные перила, смотрели вниз.
- Лешка! Ей-богу! Пятьсот лимонов, не меньше! - лихорадочно зашептал Волков. И не успел Ленька сообразить, в чем дело, как товарищ его, сорвавшись с места, перескочил дюжину ступенек, на ходу с грохотом сорвал замок и выбежал во двор. Ленька хотел последовать его примеру, но в это время одностворчатая дверь с шумом распахнулась и оттуда выскочила толстая краснощекая женщина в повязанном треугольником платке. Схватившись руками за место, где за несколько секунд до этого висел замок, и увидев, что замка нет, женщина диким пронзительным голосом заорала:
- Батюшки! Милые мои! Караул!
Позже Ленька нещадно ругал себя за ошибку, которую он сделал. Женщина побежала во двор, а он, вместо того, чтобы подняться наверх и притаиться на лестнице, кинулся за ней следом.
Выскочив во двор и чуть не столкнувшись с женщиной, он сделал спокойное и равнодушное лицо и любезным голосом спросил:
- Виноват, мадам. Что случилось?
- Замок! - таким же диким, истошным голосом прокричала в ответ женщина. - Замок ироды сперли!..
- Замок? - удивился Ленька. - Украли? Да что вы говорите? Я видел... Честное слово, видел. Его снял какой-то мальчик. Я думал, - это ваш мальчик. Правда, думал, что ваш. Позвольте, я его поймаю, - услужливо предложил он, пытаясь оттолкнуть женщину и юркнуть к воротам. Женщина уже готова была пропустить его, но вдруг спохватилась, сцапала его за рукав и закричала:
- Нет, брат, стой, погоди! Ты кто? А? Ты откуда? Вместе небось воровали!.. А? Говори! Вместе?!
И, закинув голову, тем же сильным, густым, как пожарная труба, голосом она завопила:
- Кар-раул!
Ленька сделал попытку вырваться.
- Позвольте! - закричал он. - Как вы смеете? Отпустите!
Но уже хлопали вокруг форточки и двери, уже бежали с улицы и со двора люди. И чей-то ликующий голос уже кричал:
- Вора поймали!
Ленька понял, что убежать ему не удастся. Толпа окружила его.
- Кто? Где? - шумели вокруг.
- Вот этот?
- Что?
- Замок сломал.
- В прачечную забрался...
- Много унес? А?
- Какой? Покажите.
- Вот этот шкет? Курносый?
- Ха-ха! Вот они, - полюбуйтесь, пожалуйста, - дети революции!
- Бить его!
- Бей вора!
Ленька вобрал голову в плечи, пригнулся. Но никто не ударил его. Толстая женщина, хозяйка замка, крепко держала мальчика за воротник шубейки и гудела над самым его ухом:
- Ты ведь знаешь этого, который замок унес? Знаешь ведь? А? Это товарищ твой? Верно?
- Что вы выдумываете! Ничего подобного! - кричал Ленька.
- Врет! - шумела толпа.
- По глазам видно, - врет!
- В милицию его!
- В участок!
- В комендатуру!
- Пожалуйста, пожалуйста. Очень хогошо. Идемте в милицию, - обрадовался Ленька. - Что же вы? Пожалуйста, пойдемте. Там выяснят, вог я или не вог.
Ничего другого ему не оставалось делать. По горькому опыту он знал, что как бы ни было худо в милиции, а все-таки там лучше, надежнее, чем в руках разъяренной толпы.
- Ты лучше сообщника своего укажи, - сказала какая-то женщина. - Тогда мы тебя отпустим.
- Еще чего! - усмехнулся Ленька. - Сообщника! Идемте, ладно...
И хотя за шиворот его все еще держала толстая баба, он первый шагнул по направлению к воротам.
В милицию его вела толпа человек в десять.
Ленька шел спокойно, лицо не выдавало его, - на его лице с рождения застыла хмурая мина, а кроме того, в свои четырнадцать лет он пережил столько разных разностей, что особенно волноваться и беспокоиться не видел причин.
"Ладно. Плевать. Как-нибудь выкручусь", - подумал он и, посвистывая, небрежно сунул руки в карманы рваной шубейки.
В кармане он нащупал что-то твердое.
"Нож", - вспомнил он.
Это был длинный и тонкий, как стилет, колбасный нож, которым они с Волковым пользовались вместо отвертки, когда приходилось свинчивать люстры и колпаки на парадных лестницах богатых домов.
"Надо сплавить", - подумал Ленька и стал осторожно вспарывать подкладку кармана, потом просунул нож в образовавшуюся дырку и отпустил его. Нож бесшумно упал в густой снег. Ленька облегченно вздохнул, но тотчас же понял, что влип окончательно. Кто-то из провожатых проговорил за Ленькиной спиной:
- Прекрасно. Ножичек.
Все остановились.
- Что такое? - спросила хозяйка замка.
- Ножичек, - повторил тот же человек, подняв, как трофей, колбасный нож. - Видали? Ножик выбросил, подлец! Улика!.. На убийство небось шли, гады...
- Батюшки! Бандит! - взвизгнула какая-то худощавая баба.
Все зашагали быстрее. Сознание, что они ведут не случайного воришку, а вооруженного бандита, прибавило этим людям гордости. Они шли теперь, самодовольно улыбаясь и поглядывая на редких прохожих, которые, в свою очередь, останавливались на тротуарах и смотрели вслед процессии.
В милиции за деревянным барьером сидел человек в красноармейской гимнастерке с кантами. Над головой его горела лампочка в зеленом железном колпаке. Перед барьером стоял милиционер в буденновском шлеме с красным щитом-кокардой и девочка в валенках. Между милиционером и девочкой стояла на полу корзина с подсолнухами. Девочка плакала, а милиционер размахивал своим красным милицейским жезлом и говорил:
- Умучился, товарищ начальник. Ее гонишь, а она опять. Ее гонишь, а она опять. Сегодня, вы не поверите, восемь раз с тротуара сгонял. Совести же у них нет, у частных капиталистов...
Он безнадежно махнул жезлом. Начальник усталым и неприветливым взглядом посмотрел на девочку.
- Патент есть? - спросил он.
Девочка еще громче заплакала и завыла:
- Не-е... я не буду, дяденька... Ей-богу, не буду...
- Отец жив?
- Уби-или...
- Мать работает?
- Без работы... Четвертый ме-есяц...
Начальник подумал, потер ладонью лоб.
- Ну иди, что ж, - сказал он невесело. - Иди, частный капиталист.
Девочка, как по команде, перестала плакать, встрепенулась, схватила корзинку и побежала к дверям.
Один из Ленькиных провожатых подошел к барьеру.
- Я извиняюсь, гражданин начальник. Можно?
- В чем дело?
- Убийцу поймали.
Начальник, сощурив глаза, посмотрел на Леньку.
- Это ты - убийца?
- Выдумают тоже, - усмехнулся Ленька.
Однако составили протокол. Пять человек подписались под ним. Оставили вещественное доказательство - нож, потолкались немножко и ушли.
Леньку провели за барьер.
- Ну, сознавайся, малый, - сказал начальник. - С кем был, говори!
- Эх, товарищ!.. - вздохнул Ленька и сел на стул.
- Встань, - нахмурился начальник. - И не думай отпираться. Не выйдет. С кем был? Что делал на лестнице? И зачем нож выбросил?
- Не выбросил, а сам выпал нож, - грубо ответил Ленька. - И чего вы, в самом деле, мучаете невинного человека? За это в суд можно.
- Я тебе дам суд! Обыскать его! - крикнул начальник.
Два милиционера обыскали Леньку. Нашли не особенно чистый носовой платок, кусок мела, гребешок и ключ.
- А это зачем у тебя? - спросил начальник, указав на ключ.
Ленька и сам не знал, зачем у него ключ, не знал даже, как попал ключ к нему в карман.
- Я отвечать вам все равно не буду, - сказал он.
- Не будешь? Правда? Ну, что ж. Подождем. Не к спеху... Чистяков, повернулся начальник к милиционеру, - в камеру!..
Милиционер с жезлом взял Леньку за плечо и повел куда-то по темному коридору. В конце коридора он остановился и, открыв ключом небольшую, обитую железом дверь, толкнул в нее Леньку, потом закрыл дверь на ключ и ушел. Его шаги гулко отзвенели и смолкли.
И тут, когда Ленька остался один в темной камере и увидел на окне знакомый ему несложный узор тюремной решетки, а за нею - угасающий зимний закат, вся его напускная бодрость исчезла. Он сел на деревянную лавку и опустил голову.
"Теперь уж не отвертеться, - подумал он. - Нет. Кончено. И в школе узнают... и мама узнает".
В камере было тихо, только мышь возилась где-то в углу под нетопленой печкой. Мальчик еще ниже опустил голову и заплакал. Плакал долго, потом прилег на лавку, закутался с головой в шубейку, решил заснуть.
"А все-таки не сознаюсь, - думал он. - Пусть что хотят делают, пусть хоть пытают, а не сознаюсь".
Лавка была жесткая, шубейка выношенная, тонкая. Переворачиваясь на другой бок, Ленька подумал:
"А хорошо все-таки, что это я попался, а не Вовка. Тот, если бы влип, так сразу бы все рассказал. Твердости у него нет, даром что опытный..."
Потом ему стало обидно, что Волков убежал, бросил его, а он вот лежит здесь, в темной, нетопленой камере. Волков небось вернулся домой, поел, попил чаю, лежит с ногами на кровати и читает какого-нибудь Эдгара По или Генрика Сенкевича. А дома у Леньки уже тревожатся. Мать вернулась с работы, поставила чай, сидит, штопает чулок, посматривает поминутно на часы и вздыхает:
- Что-то Лешенька опять не идет! Не случилось ли чего, избави боже...
Леньке стало жаль мать. Ему опять захотелось плакать. И так как от слез ему становилось легче, он старался плакать подольше. Он вспоминал все, что было в его жизни самого страшного и самого горького, а заодно вспоминал и хорошее, что было и что уже не вернется, и о чем тоже плакалось, но плакалось хорошо, тепло и без горечи.
ГЛАВА I
...Еще не было электричества. Правда, на улицах, в магазинах и в шикарных квартирах уже сверкали по вечерам белые грушевидные "экономические" лампочки, но там, где родился и подрастал Ленька, долго, почти до самой империалистической войны, висели под потолками старинные керосиновые лампы. Эти лампы были какие-то неуклюжие и тяжелые, они поднимались и опускались на блоках при помощи больших чугунных шаров, наполненных дробью. Однажды все лампы в квартире вдруг перестали опускаться и подниматься... В чугунных шарах оказались дырочки, через которые вся дробь перекочевала в карманы Ленькиных штанов. А без дроби шары болтались, как детские воздушные шарики. И тогда отец в первый и в последний раз выпорол Леньку. Он стегал его замшевыми подтяжками и с каждым взмахом руки все больше и больше свирепел.
- Будешь? - кричал он. - Будешь еще? Говори: будешь?
Слезы ручьями текли по Ленькиному лицу, - казалось, что они текут и из глаз, и из носа, и изо рта. Ленька вертелся вьюном, зажатый отцовскими коленями, он задыхался, он кричал:
- Папочка! Ой, папочка! Ой, миленький!
- Будешь?
- Буду! - отвечал Ленька.
- Будешь?
- Буду! - отвечал Ленька. - Ой, папочка! Миленький!.. Буду! Буду!..
В соседней комнате нянька отпаивала водой Ленькину маму, охала, крестилась и говорила, что "в Лешеньке бес сидит, не иначе". Но ведь эта же самая нянька уверяла, что и в отце сидит "бес". И значит, столкнулись два беса - в этот раз, когда отец порол Леньку. И все-таки Ленькин бес переборол. Убедившись в упорстве и упрямстве сына, отец никогда больше не трогал его ремнем. Он часто порол младшего сына, Васю, даже постегивал иногда "обезьянку" Лялю, - всем доставалось, рука у отца была тяжелая и нрав - тоже нелегкий. Но Леньку он больше не трогал.
...Он делал иначе. За ужином, зимним вечером, детям дают холодный молочный суп. Это противный суп, он не лезет в глотку. (Даже сейчас не может Ленька вспомнить о нем без отвращения.)
У Васи и Ляли аппетит лучше. Они кое-как одолели свои тарелки, а у Леньки тарелка - почти до краев.
Отец отрывается от газеты.
- А ты почему копаешься?
- Не могу. Не хочется...
- Вася!
Толстощекий Вася вскакивает, как маленький заводной солдат.
- А ну, пропиши ему две столовых ложки - на память.
Вася облизывает свою большую мельхиоровую ложку, размахивается и ударяет брата два раза по лбу. Наверно, ему не очень жаль Леньку. Он знает, что Ленька любимец не только матери, но и отца. Он - первенец. И потом ведь его никогда не порют. А что такое ложкой по лбу - по сравнению с замшевыми подтяжками...
Между братьями не было дружбы. Скорее, была вражда.
Случалось, воскресным утром отец вызывает их к себе в кабинет.
- А ну, подеритесь.
- По-французски или с подножкой?
- Нет. По-цыгански.
Мальчики начинают бороться - сначала в обхватку, шутя, потом, очутившись на полу, забившись куда-нибудь под стол или под чехол кресла, они начинают звереть. Уже пускаются в ход кулаки. Уже появляются царапины. Уже кто-нибудь плачет.
Вася был на два года моложе, но много сильнее Леньки. Он редко оказывался побежденным в этих воскресных единоборствах. Леньку спасала ярость. Если он разозлится, если на руке покажется кровь, если боль ослепит его, - тогда держись. Тогда у него глаза делаются волчьими, Вася пугается, отступает, бежит, плачет...
Отец развивал в сыновьях храбрость. Еще совсем маленькими он сажал их на большой платяной шкаф, стоявший в прихожей. Мальчики плакали, орали, мать плакала тоже. Отец сидел в кабинете и поглядывал на часы. Эти "уроки храбрости" длились пятнадцать минут.
Все это ничего. Было хуже, когда отец начинал пить. А пил он много, чем дальше, тем больше. Запои длились месяцами, отец забрасывал дела, исчезал, появлялся, приводил незнакомых людей...
Ночами Ленька просыпался - от грохота, от пьяных песен, от воплей матери, от звона разбиваемой посуды.
Пьяный отец вытворял самые дикие вещи. "Ивану Адриановичу пьяненькому море по колено", - говорила про него нянька. Ленька не все видел, не все знал и не все понимал, но часто по утрам он с ужасом смотрел на отца, который сидел, уткнувшись в газету, и как-то особенно, жадно и торопливо, не поднимая глаз, прихлебывал чай из стакана в серебряном подстаканнике. Ленька и сам не знал почему, но в эти минуты ему было до слез жаль отца. Он понимал, что отец страдает, это передавалось ему каким-то сыновним чутьем. Ему хотелось вскочить, погладить отцовский ежик, прижаться к нему, приласкаться. Но сделать это было нельзя, невозможно, Ленька пил кофе, жевал французскую булку или сепик26 и молчал, как и все за столом.
...Однажды зимой на масленице приехал в гости дядя Сережа. Это был неродной брат отца. Нянька его называла еще единоутробным братом (единоутробный - это значит от одной матери). Выражение это Леньке ужасно нравилось, хотя он и не совсем понимал, что оно означает. Ему казалось, что это должно означать - человек с одним животом, с одной утробой. Но почему эти слова относятся только к дяде Сереже, а не ко всем остальным людям, он понять не мог. Тем более что у дяди Сережи живот был не такой уж маленький. Это был толстый, веселый и добродушный человек, инженер-путеец, большой любимец детей.
Из Москвы он привез детям подарки: крестнице своей Ляле он подарил говорящую куклу, Васе - пожарную каску, а Леньке, как самому старшему, книгу - "Магический альманах".
Днем он ходил с племянниками гулять, катал их на вейке, угощал пирожками в кондитерской Филиппова на Вознесенском26. После обеда, когда в детской уже зажгли керосиновую лампу, он показывал детям фокусы, которые у него почему-то никак не получались, хоть он и делал их на научной основе по книге "Магический альманах".
За ужином были блины, и отец угощал брата шустовской рябиновкой. Вероятно, и после ужина что-нибудь пили. Детей уже давно уложили спать, и, когда они засыпали, из гостиной доносились звуки рояля и пение матери. Мать пела "Когда я на почте служил ямщиком". Это была любимая песня отца, и то, что ее сейчас пела мать, означало, что отец пьян. Трезвый, он никогда не просил и не слушал песен.
И опять, как это часто бывало, Ленька проснулся среди ночи - от грохота, от громкого смеха, от пьяных выкриков и маминых слез. Потом вдруг захлопали двери. Что-то со звоном упало и рассыпалось. В соседней комнате нянька вполголоса уговаривала кого-то куда-то сходить. Потом вдруг опять начались крики. Хлопнула парадная дверь. Кто-то бежал по лестнице. Кто-то противно, по-поросячьи визжал во дворе. В конюшне заржала лошадь. Ленька долго не мог заснуть...
А утром ни мать, ни отец не вышли в столовую к чаю. На кухне нянька шушукалась с кухаркой. Ленька пытался узнать, в чем дело. Ему говорили: "Иди поиграй, Лешенька".
В гостиной веселая горничная Стеша мокрой половой тряпкой вытирала паркет. Ленька увидел на тряпке кровь.
- Это почему кровь? - спросил он у Стеши.
- А вы подите об этом с папашей поговорите, - посоветовала ему Стеша.
Ленька пойти к отцу не осмелился. Он несколько раз порывался это сделать, подходил к дверям кабинета, но не хватало храбрости.
И вдруг неожиданно отец сам вызвал его к себе в кабинет.
Он лежал на кушетке - в халате и в ночных туфлях - и курил сигару. Графин - с водой или с водкой - стоял у его изголовья на стуле.
Ленька поздоровался и остановился в дверях.
- Ну что? - сказал отец. - Выспался?
- Да, благодагю вас, - ответил Ленька.
Отец помолчал, подымил сигарой и сказал:
- Ну, иди сюда, поцелуемся.
Он вынул изо рта сигару, подставил небритую щеку, и Ленька поцеловал его. При этом он заметил, что от отца пахнет не только табаком и не только вежеталем, которым он смачивал каждое утро волосы. Пахло еще чем-то, и Ленька догадался, что в графине на стуле налита не вода.
- Вы меня звали, папаша? - сказал он, когда отец снова замолчал.
- Да, звал, - ответил отец. - Поди открой ящик.
- Какой ящик?..
- Вот этот - налево, в письменном столе.
Ленька с трудом выдвинул тяжелый дубовый ящик. В ящике царил ералаш. Там валялись какие-то папки, счета, сберегательные книжки. Под книжками лежал револьвер в кожаной кобуре, зеленые коробочки с патронами, столбики медных и серебряных монет, завернутые в газетную бумагу, портсигар, деревянная сигарная коробка, пробочник, замшевые подтяжки...
- Да, я открыл, - сказал Ленька.
- Поищи там коробку из-под сигар.
- Да, - сказал Ленька. - Нашел. Тут лежат конверты и марки.
- А ну, посмотри, нет ли там чистой открытки. Есть, кажется.
Ленька нашел открытку. Это была модная английская открытка, изображавшая какого-то пупса с вытаращенными глазами и на тоненьких ножках, обутых в огромные башмаки.
- Садись, пиши, - приказал отец.
- Что писать?
- А вот я тебе сейчас продиктую...
Ленька уселся за письменный стол и открыл чернильницу. На почерневшей серебряной крышке чернильницы сидел такой же черный серебряный мальчик с маленькими крылышками на спине. Чернила в чернильнице пересохли и загустели, - отец не часто писал.
- А ну, пиши, брат, - сказал он. - "Дорогой дядя Сережа!" Ты знаешь, где писать? Налево. А направо мы адрес напишем.
"Дорогой дядя Сережа, - писал под диктовку отца Ленька, - папаша наш изволил проспаться, опохмелиться и посылает Вам свои сердечные извинения. С утра у него болит голова и жить не хочется. А в общем - он плюет в камин. До свидания. Цалуем Вас и ждем в гости. Поклон бабушке. Любящий Вас племянник Алексей".
Выписывая адрес, Ленька поставил маленькую, но не очень красивую кляксу на словах "его благородию". Он испуганно оглянулся; отец не смотрел на него. Запрокинув голову, он глядел в потолок - с таким кислым и унылым выражением, что можно было подумать, будто сигарный окурок, который он в это время лениво сосал, смазан горчицей.
Ленька приложил клякспапир, слизнул языком кляксу и поднялся.
- Ну что - написал? - встрепенулся отец.
- Да, написал.
- Пойдешь с нянькой гулять - опусти в ящик. Никому не показывай только. Иди.
Ленька направился к двери. Уже открыв дверь, он вдруг набрался храбрости, кашлянул и сказал:
- А что такое случилось? Почему это вы извиняетесь перед дядей Сережей?
Отец с удивлением и даже с любопытством на него посмотрел. Он привстал, крякнул, бросил в пепельницу окурок, налил из графина в стакан и залпом выпил. Вытер усы, прищурился и сказал:
- Что случилось? А я, брат, вчера дурака свалял. Я твоего дядюшку чуть к Адаму не отправил.
Сказал он это так страшно и так нехорошо засмеялся при этом, что Ленька невольно попятился. Он не понял, что значит "к Адаму отправил", но понял, что вчера ночью отец пролил кровь единоутробного брата...
Несколько раз в год, перед праздниками и перед отъездом на дачу, мать разбиралась в сундуках. Перетряхивались шубы, отбирались ненужные вещи для продажи татарину или для раздачи бедным, а некоторые вещи, те, которые не годились и бедным, просто выбрасывались или сжигались. Ленька любил в это время вертеться около матери. Правда, большинство сундуков было набито совершенно дурацкими, скучными и обыденными вещами. Тут лежали какие-то выцветшие платья, полуистлевшие искусственные цветы, бахрома, блестки, аптечные пузырьки, дамские туфли с полуотвалившимися каблуками, разбитые цветочные вазы, тарелки, блюда... Но почти всегда среди этих глупых и ненужных вещей находилась какая-нибудь занятная или даже полезная штучка. То перочинный нож с обкусанным черенком, то ломаная машинка для пробивания дырочек на деловых бумагах, то какой-нибудь старомодный кожаный кошелек с замысловатым секретным замочком, то еще что-нибудь...
Но самое главное удовольствие начиналось, когда приходила очередь "казачьему сундуку". Так назывался на Ленькином языке сундук, в котором уже много лет подряд хранилась под спудом, засыпанная нафталином, военная амуниция отца. Это был целый цейхгауз29 - этот большой продолговатый сундук, обитый латунью, а по латуни еще железными скобами и тяжелыми коваными гвоздями. Чего только не было здесь! И ярко-зеленые, ломберного сукна, мундиры, и такие же ярко-зеленые бекеши, и белоснежные пышные папахи, и казачье седло, и шпоры, и стремена, и кривые казацкие шашки, и войлочные попоны, и сибирские башлыки, и круглые барашковые шапочки с полосатыми кокардами, и, наконец, маленькие лакированные подсумки, потертые, потрескавшиеся, пропахшие порохом и лошадиным потом.
В этих старых, давно уже вышедших из употребления и уже тронутых молью вещах таилась для Леньки какая-то необыкновенная прелесть, что-то такое, что заставляло его при одном виде казачьего сундука раздувать ноздри и прислушиваться к тиканию сердца. Казалось, дай ему волю, и он способен всю жизнь просидеть на корточках возле этого сундука, как какой-нибудь дикарь возле своего деревянного идола. Он готов был часами играть с потускневшими шпорами или с кожаным подсумком, набивая его, вместо патронов, огрызками карандашей, или часами стоять перед зеркалом в круглой барашковой шапочке или в пушистой папахе, при этом еще нацепив на себя кривую казацкую саблю и тяжелый тесак в широких сыромятных ножнах. Эти старые вещи рассказывали ему о тех временах, которых он уже не застал, и о событиях, которые случились, когда его еще и на свете не было, но о которых он столько слышал и от матери, и от бабушки, и от няньки и о которых только один отец никогда ничего не говорил. Об этих же событиях туманно рассказывала и та фотография, на которую Ленька однажды случайно наткнулся в журнале "Природа и люди".
Молодой, улыбающийся, незнакомый отец смотрел на него со страниц журнала. На плечах у него были погоны, на голове - барашковая "сибирка". Ремни портупеи перетягивали его стройную юношескую грудь.
Ленька успел прочитать только подпись под фотографией: "Героический подвиг молодого казачьего офицера". В это время в комнату вошел отец. Он был без погон и без портупеи - в халате и в стоптанных домашних туфлях. Увидев у Леньки в руках журнал, он кинулся к нему с таким яростным видом, что у мальчика от страха похолодели ноги.

Ленька Пантелеев

Мрачная личность. – Сова. – Лукулловы лепешки. – Пир за счет Викниксора. – Монашенка в штанах. – Один против всех. – «Темная». – Новенький попадает за решетку. – Примирение. – Когда лавры не дают спать.

Вскоре после пожара Шкидская республика приняла в свое подданство еще одного гражданина.

Этот мрачный человек появился на шкидском горизонте ранним зимним утром. Его не привели, как приводили многих; пришел он сам, постучался в ворота, и дворник Мефтахудын впустил его, узнав, что у этого скуластого, низкорослого и густобрового паренька на руках имеется путевка комиссии по делам несовершеннолетних.

В это время шкидцы под руководством самого Викниксора пилили во дворе дрова. Паренек спросил, кто тут будет Виктор Николаевич, подошел и, смущаясь, протянул Викниксору бумагу.

– А-а-а, Пантелеев?! – усмехнулся Викниксор, мельком заглядывая в путевку. – Я уже слыхал о тебе. Говорят, ты стихи пишешь? Знакомьтесь, ребята, – ваш новый товарищ Алексей Пантелеев. Между прочим, сочинитель, стихи пишет.

Эта рекомендация не произвела на шкидцев большого впечатления. Стихи писали в республике чуть ли не все ее граждане, начиная от самого Викниксора, которому, как известно, завидовал и подражал когда-то Александр Блок. Стихами шкидцев удивить было трудно. Другое дело, если бы новенький умел глотать шпаги, или играть на контрабасе, или хотя бы биография у него была чем-нибудь замечательная. Но шпаг он глотать явно не умел, а насчет биографии, как скоро убедились шкидцы, выудить из новенького что-нибудь было совершенно невозможно.

Это была на редкость застенчивая и неразговорчивая личность. Когда у него спрашивали о чем-нибудь, он отвечал «да» или «нет» или просто мычал что-то и мотал головой.

– За что тебя пригнали? – спросил у него Купец, когда новенький, сменив домашнюю одежду на казенную, мрачный и насупившийся, прохаживался в коридоре.

Пантелеев не ответил, сердито посмотрел на Купца и покраснел, как маленькая девочка.

– За что, я говорю, пригнали в Шкиду? – повторил вопрос Офенбах.

– Пригнали… значит, было за что, – чуть слышно пробормотал новенький. Кроме всего, он еще и картавил: вместо «пригнали» говорил «пгигнали».

Разговорить его было трудно. Да никто и не пытался этим заниматься. Заурядная личность, решили шкидцы. Бесцветный какой-то. Даже туповатый. Удивились слегка, когда после обычной проверки знаний новенького определили сразу в четвертое отделение. Но и в классе, на уроках, он тоже ничем особенным себя не проявил: отвечал кое-как, путался; вызванный к доске, часто долго молчал, краснел, а потом, не глядя на преподавателя, говорил:

– Не помню… забыл.

Только на уроках русского языка он немножко оживлялся. Литературу он знал.

По заведенному в Шкиде порядку первые две недели новички, независимо от их поведения, в отпуск не ходили. Но свидания с родными разрешались. Летом эти свидания происходили во дворе, в остальное время года – в Белом зале. В первое воскресенье новенького никто не навестил. Почти весь день он терпеливо простоял на площадке лестницы у большого окна, выходившего во двор. Видно было, что он очень ждет кого-то. Но к нему не пришли.

В следующее воскресенье на лестницу он уже не пошел, до вечера сидел в классе и читал взятую из библиотеки книгу – рассказы Леонида Андреева.

Вечером, перед ужином, когда уже возвращались отпускники, в класс заглянул дежурный:

– Пантелеев, к тебе!

Пантелеев вскочил, покраснел, уронил книгу и, не сдерживая волнения, выбежал из класса.

В полутемной прихожей, у дверей кухни, стояла печальная заплаканная дамочка в какой-то траурной шляпке и с нею курносенькая девочка лет десяти – одиннадцати. Дежурный, стоявший с ключами у входных дверей, видел, как новенький, оглядываясь и смущаясь, поцеловался с матерью и сестрой и сразу же потащил их в Белый зал. Там он увлек их в самый дальний угол и усадил на скамью. И тут шкидцы, к удивлению своему, обнаружили, что новенький умеет не только говорить, но и смеяться. Два или три раза, слушая мать, он громко и отрывисто захохотал. Но, когда мать и сестра ушли, он снова превратился в угрюмого и нелюдимого парня. Вернувшись в класс, он сел за парту и опять углубился в книгу.

Минуты через две к его парте подошел Воробей, сидевший в пятом разряде и не ходивший поэтому в отпуск.

– Пожрать не найдется, а? – спросил он, с заискивающей улыбкой заглядывая новенькому в лицо.

Пантелеев вынул из парты кусок серого пирога с капустой, отломил половину и протянул Воробью. При этом он ничего не сказал и даже не ответил на улыбку. Это было обидно, и Воробей, приняв подношение, не почувствовал никакой благодарности.

* * *

Быть может, новенький так и остался бы незаметной личностью, если бы не одно событие, которое взбудоражило и восстановило против него всю школу.

Почти одновременно с Пантелеевым в Шкиде появилась еще одна особа. Эта особа не числилась в списке воспитанников, не принадлежала она и к сословию халдеев. Это была дряхлая старуха, мать Викниксора, приехавшая к нему, неизвестно откуда и поселившаяся в его директорской квартире. Старуха эта была почти совсем слепа. Наверно, именно поэтому шкидцы, которые каждый в отдельности могли быть и добрыми, и чуткими, и отзывчивыми, а в массе, как это всегда бывает с ребятами, были безжалостны и жестоки, прозвали старуху Совой. Сова была существо безобидное. Она редко появлялась за дверью викниксоровской квартиры. Только два-три раза в день шкидцы видели, как, хватаясь свободной рукой за стену и за косяки дверей, пробирается она с какой-нибудь кастрюлькой или сковородкой на кухню или из кухни. Если в это время поблизости не было Викниксора и других халдеев, какой-нибудь шпингалет из первого отделения, перебегая старухе дорогу, кричал почти над самым ее ухом:

– Сова ползет!.. Дю! Сова!..

Но старуха была еще, по-видимому, и глуховата. Не обращая внимания на эти дикие выкрики, с кроткой улыбкой на сером морщинистом лице, она продолжала свое нелегкое путешествие.

И вот однажды по Шкиде пронесся слух, что Сова жарит на кухне какие-то необыкновенные лепешки. Было это в конце недели, когда все домашние запасы у ребят истощались и аппетит становился зверским. Особенно разыгрался аппетит у щуплого Японца, который не имел родственников в Петрограде и жил на одном казенном пайке и на доброхотных даяниях товарищей.

Пока Сова с помощью кухарки Марты священнодействовала у плиты, шкидцы толпились у дверей кухни и глотали слюни.

– Вот так смак! – раздавались голодные завистливые голоса.

– Ну и лепешечки!

– Шик-маре!

– Ай да Витя! Вкусно питается…

А Японец совсем разошелся. Он забегал на кухню, жадно втягивал ноздрями вкусный запах жареного сдобного теста и, потирая руки, выбегал обратно в коридор.

– Братцы! Не могу! Умру! – заливался он. – На маслице! На сливочном! На натуральненьком!..

Потом снова бежал на кухню, становился за спиной Совы на одно колено, воздымал к небу руки и кричал:

– Викниксор! Лукулл! Завидую тебе! Умру! Полжизни за лепешку.

Ребята смеялись. Японец земно кланялся старухе, которая ничего этого не видела, и продолжал паясничать.

– Августейшая мать! – кричал он. – Порфироносная вдова! Преклоняюсь…

В конце концов Марта выгнала его.

Но Японец уже взвинтил себя и не мог больше сдерживаться. Когда через десять минут Сова появилась в коридоре с блюдом дымящихся лепешек в руках, он первый бесшумно подскочил к ней и так же бесшумно двумя пальцами сдернул с блюда горячую лепешку. Для шкидцев это было сигналом к действию. Следом за Японцем к блюду метнулись Янкель, Цыган, Воробей, а за ними и другие. На всем пути следования старухи – и в коридоре, и на лестнице, и в Белом зале – длинной цепочкой выстроились серые бесшумные тени. Придерживаясь левой рукой за гладкую алебастровую стену, старуха медленно шла по паркету Белого зала, и с каждым ее шагом груда аппетитных лепешек на голубом фаянсовом блюде таяла. Когда Сова открывала дверь в квартиру, на голубом блюде не оставалось ничего, кроме жирных пятен.

А шкидцы уже разбежались по классам.

В четвертом отделении стоял несмолкаемый гогот. Запихивая в рот пятую или шестую лепешку и облизывая жирные пальцы, Японец на потеху товарищам изображал, как Сова входит с пустым блюдом в квартиру и как Викниксор, предвкушая удовольствие плотно позавтракать, плотоядно потирает руки.

– Вот, кушай, пожалуйста, Витенька. Вот сколько я тебе, сыночек, напекла, – шамкал Японец, передразнивая старуху. И, вытягивая свою тощую шею, тараща глаза, изображал испуганного, ошеломленного Викниксора…

Ребята, хватаясь за животы, давились от смеха. У всех блестели и глаза, и губы. Но в этом смехе слышались и тревожные нотки. Все понимали, что проделка не пройдет даром, что за преступлением вот-вот наступит и наказание.

И тут кто-то заметил новичка, который, насупившись, стоял у дверей и без улыбки смотрел на происходящее. У него одного не блестели губы, он один не притронулся к лепешкам Совы. А между тем многие видели его у дверей кухни, когда старуха выходила оттуда.

– А ты чего зевал? – спросил у него Цыган. – Эх ты, раззява! Неужели ни одной лепешки не успел слямзить?!

– А ну вас к чегту, – пробормотал новенький.

– Что?! – подскочил к нему Воробей. – Это через почему же к черту?

– А потому, что это – хамство, – краснея, сказал новенький, и губы у него запрыгали. – Скажите – гегои какие: на стагуху напали!..

В классе наступила тишина.

– Вот как? – мрачно сказал Цыган, подходя к Пантелееву. – А ты иди к Вите – накати.

Пантелеев промолчал.

– А ну, иди – попробуй! – наступал на новичка Цыган.

– Сволочь такая! Легавый! – взвизгнул Воробей, замахиваясь на новенького. Тот схватил его за руку и оттолкнул.

И хотя оттолкнул он не Японца, а Воробья, Японец дико взвизгнул и вскочил на парту.

– Граждане! Внимание! Тихо! – закричал он. – Братцы! Небывалый случай в истории нашей республики! В наших рядах оказалась ангелоподобная личность, монашенка в штанах, пепиньерка из института благородных девиц…

– Идиот, – сквозь зубы сказал Пантелеев. Сказано это было негромко, но Японец услышал. Маленький, вечно красный носик его еще больше покраснел. Несколько секунд Еошка молчал, потом соскочил с парты и быстро подошел к Пантелееву.

– Ты что, друг мой, против класса идешь? Выслужиться хочешь?

– Ребята, – повернулся он к товарищам, – ни у кого не осталось лепешки?..

– У меня есть одна, – сказал запасливый Горбушка, извлекая из кармана скомканную и облепленную табачной трухой лепешку.

– А ну, дай сюда, – сказал Японец, выхватывая лепешку. – Ешь! – протянул он ее Пантелееву.

Новенький отшатнулся и плотно сжал губы.

– Ешь, тебе говорят! – побагровел Еонин и сунул лепешку новенькому в рот.

Пантелеев оттолкнул его руку.

– Уйди лучше, – совсем тихо сказал он и взялся за ручку двери.

– Нет, не смоешься! – еще громче завизжал Японец. – Ребята, вали его!..

Несколько человек накинулись на новенького. Кто-то ударил его под колено, он упал. Цыган и Купец держали его за руки, а Японец, пыхтя и отдуваясь, запихивал новенькому в рот грязную, жирную лепешку. Новенький вывернулся и ударил головой Японца в подбородок.

– Ах, ты драться?! – заверещал Японец.

– Вот сволочь какая!

– Дерется, зануда! А?

– В темную его!

– Даешь темную!..

Пантелеева потащили в дальний угол класса. Неизвестно откуда появилось пальто, которое накинули новенькому на голову. Погасло электричество, и в наступившей тишине удары один за другим посыпались на голову непокорного новичка.

Никто не заметил, как открылась дверь. Ярко вспыхнуло электричество. В дверях, поблескивая пенсне, стоял и грозно смотрел на ребят Викниксор.

– Что здесь происходит? – раздался его раскатистый, но чересчур спокойный бас.

Ребята успели разбежаться, только Пантелеев сидел на полу, у классной доски, потирая кулаком свой курносый нос, из которого тоненьким ручейком струилась кровь, смешиваясь со слезами и с прилипшими к подбородку остатками злополучной лепешки.

– Я спрашиваю: что здесь происходит? – громче повторил Викниксор. Ребята стояли по своим местам и молчали. Взгляд Викниксора остановился на Пантелееве. Тот уже поднялся и, отвернувшись в угол, приводил себя в порядок, облизывая губы, глотая слезы и остатки лепешки. Викниксор оглядел его с головы до ног и как будто что-то понял. Губы его искривила брезгливая усмешка.

– А ну, иди за мной! – приказал он новенькому.

Пантелеев не расслышал, но повернул голову в сторону зава.

– Ты! Ты! Иди за мной, я говорю.

Викниксор кивком головы показал на дверь и вышел. Не глядя на ребят, Пантелеев последовал за ним. Ребята минуту подождали, переглянулись и, не сговариваясь, тоже ринулись из класса.

Через полуотворенную дверь Белого зала они видели, как Викниксор открыл дверь в свою квартиру, пропустил туда новенького, и тотчас высокая белая дверь шумно захлопнулась за ними.

Ребята еще раз переглянулись.

– Ну уж теперь накатит – факт! – вздохнул Воробей.

– Ясно, накатит, – мрачно согласился Горбушка, который и без того болезненно переживал утрату последней лепешки.

– А что ж. Накатит – и будет прав, – сказал Янкель, который, кажется один во всем классе, не принимал участия в избиении новичка.

Но, независимо от того, кто как оценивал моральную стойкость новичка, у всех на душе было муторно и противно.

И вдруг произошло нечто совершенно фантастическое. Высокая белая дверь с шумом распахнулась – и глазам ошеломленных шкидцев предстало зрелище, какого они не ожидали и ожидать не могли: Викниксор выволок за шиворот бледного, окровавленного Пантелеева и, протащив его через весь огромный зал, грозно зарычал на всю школу:

– Эй, кто там! Староста! Дежурный! Позвать сюда дежурного воспитателя!

Из учительской уже бежал заспанный и перепуганный Шершавый.

– В чем дело, Виктор Николаевич?

– В изолятор! – задыхаясь, прохрипел Викниксор, указывая пальцем на Пантелеева. – Немедленно! На трое суток!

Шершавый засуетился, побежал за ключами, и через пять минут новенький был водворен в тесную комнатку изолятора – единственное в школе помещение, окно которого было забрано толстой железной решеткой.

Шкидцы притихли и недоумевали. Но еще большее недоумение произвела на них речь Викниксора, произнесенная им за ужином.

– Ребята! – сказал он, появляясь в столовой и делая несколько широких, порывистых шагов по диагонали, что, как известно, свидетельствовало о взволнованном состоянии шкидского президента. – Ребята, сегодня в стенах нашей школы произошел мерзкий, возмутительный случай. Скажу вам откровенно: я не хотел поднимать этого дела, пока это касалось лично меня и близкого мне человека. Но после этого произошло другое событие, еще более гнусное. Вы знаете, о чем и о ком я говорю. Один из вас – фамилии его я называть не буду, она вам всем известна – совершил отвратительный поступок. Он обидел старого, немощного человека. Повторяю, я не хотел говорить об этом, хотел промолчать. Но позже я оказался свидетелем поступка еще более омерзительного. Я видел, как вы избивали своего товарища. Я хорошо понимаю, ребята, и даже в какой-то степени разделяю ваше негодование, но… Но надо знать меру. Как бы гнусно ни поступил Пантелеев, выражать свое возмущение таким диким, варварским способом, устраивать самосуд, прибегать к суду Линча, то есть поступать так, как поступают потомки американских рабовладельцев, – это позорно и недостойно вас, людей советских, и притом почти взрослых…

Оседлав своего любимого конька – красноречие, – Викниксор еще долго говорил па эту тему. Он говорил о том, что надо быть справедливым, что за спиной у Пантелеева – темное прошлое, что он – испорченный улицей парень, ведь в свои четырнадцать лет он успел посидеть и в тюрьмах, и в исправительных колониях. Этот парень долго находился в дурном обществе, среди воров и бандитов, и все это надо учесть, так сказать, при вынесении приговора. А кроме того, может быть, он еще и голоден был, когда совершил свой низкий, недостойный поступок. Одним словом, надо подходить к человеку снисходительно, нельзя бросать в человека камнем, не разобравшись во всех мотивах его преступления, надо воспитывать в себе выдержку и чуткость…

Викниксор говорил долго, но шкидцы уже не слушали его. Не успели отужинать, как в четвертом отделении собрались старшеклассники.

Ребята были явно взволнованы и даже обескуражены.

– Ничего себе – монашенка в штанах! – воскликнул Цыган, едва переступив порог класса.

– Н-да, – многозначительно промычал Янкель.

– Что же это, братцы, такое? – сказал Купец. – Не накатил, значит?

– Не накатил – факт! – поддакнул Воробей.

– Ну, положим, это еще не факт, а гипотеза, – важно заявил Японец. – Хотелось бы знать, с какой стати в этой ситуации Викниксор выгораживает его?!

– Ладно, Япошка, помолчи, – серьезно сказал Янкель. – Кому-кому, а тебе в этой ситуации заткнуться надо бы.

Японец покраснел, пробормотал что-то язвительное, но все-таки замолчал.

Перед сном несколько человек пробрались к изолятору. Через замочную скважину сочился желтоватый свет пятисвечовой угольной лампочки.

– Пантелей, ты не спишь? – негромко спросил Янкель. За дверью заскрипела железная койка, Но ответа не было.

– Пантелеев! Ленька! – в скважину сказал Цыган. – Ты… этого… не сердись. А? Ты, понимаешь, извини нас. Ошибка, понимаешь, вышла.

– Ладно… катитесь к чегту, – раздался из-за двери глухой, мрачный голос. – Не мешайте спать человеку.

– Пантелей, ты жрать не хочешь? – спросил Горбушка.

Ребята потоптались и ушли.

Но попозже они все-таки собрались между собой и принесли гордому узнику несколько ломтей хлеба и кусок сахару. Так как за дверью на этот раз царило непробудное молчание, они просунули эту скромную передачу в щелку под дверью. Но и после этого железная койка не скрипнула.

* * *

Разговорчивым Ленька никогда не был. Ему надо было очень близко подружиться с человеком, чтобы у него развязался язык. А тут, в Шкиде, он и не собирался ни с кем дружить. Он жил какой-то рассеянной жизнью, думая только о том, как и когда он отсюда смоется.

Правда, когда он пришел в Шкиду, эта школа показалась ему непохожей на все остальные детдома и колонии, где ему привелось до сих пор побывать. Ребята здесь были более начитанные. А главное – здесь по-хорошему встречали новичков, никто их не бил и не преследовал. А Ленька, наученный горьким опытом, уже приготовился дать достойный отпор всякому, кто к нему полезет.

До поры до времени к нему никто не лез. Наоборот, на него как будто перестали даже обращать внимание, пока не произошел этот случай с Совой, который заставил говорить о Пантелееве всю школу и сделал его на какое-то время самой заметной фигурой в Шкидской республике.

Ленька попал в Шкиду не из института благородных девиц. Он уже давно не краснел при слове «воровство». Если бы речь шла о чем-нибудь другом, если бы ребята задумали взломать кладовку или пошли на какое-нибудь другое, более серьезное дело, может быть, он из чувства товарищества и присоединился бы к ним. Но когда он увидел, что ребята напали на слепую старуху, ему стало противно. Такие вещи и раньше вызывали в нем брезгливое чувство. Ему, например, было противно залезть в чужой карман. Поэтому на карманных воров он всегда смотрел свысока и с пренебрежением, считая, по-видимому, что украсть чемодан или взломать на рынке ларек – поступок более благородный и возвышенный, чем карманная кража.

Когда ребята напали на Леньку и стали его бить, он не очень удивился. Он хорошо знал, что такое приютские нравы, и сам не один раз принимал участие в «темных». Он даже не очень сопротивлялся тем, кто его бил, только защищал по мере возможности лицо и другие наиболее ранимые места. Но когда в класс явился Викниксор и, вместо того чтобы заступиться за Леньку, грозно на него зарычал, Ленька почему-то рассвирепел. Тем но менее он покорно проследовал за Викниксором в его кабинет.

Викниксор закрыл дверь и повернулся к новенькому, который по-прежнему шмыгал носом и вытирал рукавом окровавленное лицо. Викниксор, как заядлый Шерлок Холмс, решил с места в карьер огорошить воспитанника.

– За что тебя били товарищи? – спросил он, впиваясь глазами в Ленькино лицо.

Ленька не ответил.

– Ты что молчишь? Кажется, я тебя спрашиваю: за что тебя били в классе?

Викниксор еще пристальнее взглянул новенькому в глаза:

– За лепешки, да?

– Да, – пробурчал Ленька.

Лицо Викниксора налилось кровью. Можно было ожидать, что сейчас он закричит, затопает ногами. Но он не закричал, а спокойно и отчетливо, без всякого выражения, как будто делал диктовку, сказал:

– Мерзавец! Выродок! Дегенерат!

– Вы что ругаетесь! – вспыхнул Ленька, – Какое вы имеете право?.

И тут Викниксор подскочил и заревел на всю школу:

– Что-о-о?! Как ты сказал? Какое я имею право?! Скотина! Каналья!

– Сам каналья, – успел пролепетать Ленька.

Викниксор задохнулся, схватил новичка за шиворот и поволок его к двери.

Все остальное произошло уже на глазах ошеломленных шкидцев.

* * *

Ленька третьи сутки сидел в изоляторе и не знал, что его судьба взбудоражила и взволновала всю школу.

В четвертом отделении с утра до ночи шли бесконечные дебаты.

– Все-таки, ребята, это хамство, – кипятился Янкель. – Парень взял на себя вину, страдает неизвестно за что, а мы…

– Что же ты, интересно, предлагаешь? – язвительно усмехнулся Японец.

– Что я предлагаю? Мы должны всем классом пойти к Викниксору и сказать ему, что Пантелеев не виноват, а виноваты мы.

– Ладно! Дураков поищи. Иди сам, если хочешь.

– Ну и что? А ты что думаешь? И пойду…

– Ну и пожалуйста. Скатертью дорога.

– Пойду и скажу, кто был зачинщиком всего этого дела. И кто натравил ребят на Леньку.

– Ах, вот как? Легавить собираешься?

– Тихо, робя! – пробасил Купец. – Вот что я вам скажу. Всем классом идти – это глупо, конечно. Если все пойдем – значит, все и огребем по пятому разряду…

– Жребий надо бросить, – пропищал Мамочка.

– Может быть, оракула пригласить? – захихикал Японец.

– Нет, робя, – сказал Купец. – Оракула приглашать не надо. И жребий тоже не надо. Я думаю вот чего… Я думаю – должен пойти один и взять всю вину на себя.

– Это кто же именно? – поинтересовался Японец.

– А именно – ты!

– Да… пойдешь ты!

Сказано это было тоном категорического приказа.

Японец побледнел.

Неизвестно, чем кончилась бы вся эта история, если бы по Шкиде не пронесся слух, что Пантелеев выпущен из изолятора. Через несколько минут он сам появился в классе. Лицо его, разукрашенное синяками и подтеками, было бледнее обычного. Ни с кем не поздоровавшись, он прошел к своей парте, сел и стал собирать свои пожитки. Не спеша он извлек из ящика и выложил на парту несколько книг и тетрадок, начатую пачку папирос «Смычка», вязаное, заштопанное во многих местах кашне, коробочку с перышками и карандаши, кулечек с остатками постного сахара – и стал все это связывать обрывком шпагата.

Класс молча наблюдал за его манипуляциями.

– Ты куда это собрался, Пантелей? – нарушил молчание Горбушка.

Пантелеев не ответил, еще больше нахмурился и засопел.

– Ты что – в бутылку залез? Разговаривать не желаешь? А?

– Брось, Ленька, не сердись, – сказал Янкель, подходя к новенькому. Он положил руку Пантелееву на плечо, но Пантелеев движением плеча сбросил его руку.

– Идите вы все к чегту, – сказал он сквозь зубы, крепче затягивая узел на своем пакете и засовывая этот пакет в парту.

И тут к пантелеевской парте подошел Японец.

– Знаешь, Ленька, ты… это самое… ты – молодец, – проговорил он, краснея и шмыгая носом. – Прости нас, пожалуйста. Это я не только от себя, я от всего класса говорю. Правильно, ребята?

– Правильно!!! – загорланили ребята, обступая со всех сторон Ленькину парту. Скуластое лицо новенького порозовело! Что-то вроде слабой улыбки появилось на его пересохших губах.

– Ну, что? Мировая? – спросил Цыган, протягивая новичку руку.

– Чегт с вами! Миговая, – прокартавил Ленька, усмехаясь и отвечая на рукопожатие.

Обступив Леньку, ребята один за другим пожимали ему руку.

– Братцы! Братцы! А мы главного-то не сказали! – воскликнул Янкель, вскакивая на парту. И, обращаясь с этой трибуны к новенькому, он заявил: – Пантелей, спасибо тебе от лица всего класса за то… что ты… ну, ты, одним словом, сам понимаешь.

– За что? – удивился Ленька, и по лицу его было видно, что он не понимает.

– За то… за то, что ты не накатил на нас, а взял вину на себя.

– Какую вину?

– Как какую? Ты же ведь сказал Вите, будто лепешки у Совы ты замотал? Ладно, не скромничай. Ведь сказал?

– Ну да! А кто же?

– И не думал.

– Как не думал?

– Что я, дурак, что ли?

В классе опять наступила тишина. Только Мамочка, не сдержавшись, несколько раз приглушенно хихикнул.

– Позвольте, как же это? – проговорил Янкель, потирая вспотевший лоб. – Что за черт?! Ведь мы думали, что тебя за лепешки Витя в изолятор посадил.

– Да. За лепешки. Но я-то тут при чем?

– Как ни при чем?

– Так и ни при чем.

– Тьфу! – рассердился Янкель. – Да объясни ты наконец, зануда, в чем дело!

– Очень просто. И объяснять нечего. Он спрашивает: «За что тебя били? За лепешки?» Я и сказал: «Да, за лепешки…»

Пантелеев посмотрел на ребят, и шкидцы впервые увидели на его скуластом лице веселую, открытую улыбку.

– А что? Газве не пгавда? – ухмыльнулся он. – Газве не за лепешки вы меня били, чегти?..

Дружный хохот всего класса не дал Пантелееву договорить.

Был заключен мир. И Пантелеев был навсегда принят как полноправный член в дружную шкидскую семью.

Узелок его с перышками, кашне и постным сахаром был в тот же день распакован, и содержимое его легло по своим местам. А через некоторое время Ленька и вообще перестал думать о побеге. Ребята его полюбили, и он тоже привязался ко многим своим новым товарищам. Когда он немного оттаял а разговорился, он рассказал ребятам свою жизнь.

И оказалось, что Викниксор был прав: этот тихенький, неразговорчивый и застенчивый паренек прошел, как говорится, огонь, воду и медные трубы. Он рано растерял семью и несколько лет беспризорничал, скитался по разным городам республики. До Шкиды он успел побывать в четырех или пяти детдомах и колониях; не раз ему приходилось ночевать и в тюремных камерах, и в арестных домах, и в железнодорожных Чека… За спиной его было несколько приводов в угрозыск.

В Шкиду Ленька пришел по своей воле; он сам решил покончить со своим темным прошлым. Поэтому прозвище Налетчик, которое дали ему ребята вместо не оправдавшей себя клички Монашенка, его не устраивало и возмущало. Он сердился и лез с кулаками на тех, кто его так называл. Тогда кто-то придумал ему новую кличку – Лепешкин…

Но тут опять произошло событие, которое не только прекратило всякие насмешки над новеньким, но и вознесло новообращенного шкидца на совершенно недосягаемую высоту.

* * *

Как-то, недели за две до поступления в Шкиду, Ленька смотрел в кинематографе «Ампир» на Садовой американский ковбойский боевик. Перед сеансом показывали дивертисмент: выступали фокусники, жонглеры, похожая на рыбу певица в чешуйчатом платье спела два романса, две девушки в матросских штанах сплясали матлот, а под конец выступил куплетист, который исполнял под аккомпанемент маленького аккордеона «частушки на злобу дня». Ленька прослушал эти частушки, и ему показалось, что он сам может написать нисколько не хуже. Вернувшись домой, он вырвал из тетради листок и, торопясь, чтобы не растерять вдохновение, за десять минут набросал шесть четверостиший, среди которых было и такое:

Все это сочинение он озаглавил «Злободневные частушки». Потом подумал, куда послать частушки, и решил послать их в «Красную газету». Несколько дней после зтого он ждал ответа, но ответ не последовал. А потом события Ленькиной жизни завертелись с быстротой американского боевика, и ему уже было не до частушек и не до «Красной газеты». Он забыл о них.

Скоро он очутился в Шкиде.

И вот однажды после уроков в класс четвертого отделения с шумом ворвался взволнованный и запыхавшийся третьеклассник Курочка. В руках он держал скомканный газетный лист.

– Пантелеев! Это не ты? – закричал он, едва переступив порог.

– Что? – побледнел Ленька, с трудом вылезая из-за парты. Сердце его быстробыстро заколотилось. Ноги и руки похолодели.

Курочка поднял над головой, как знамя, газетный лист.

– Ты стихи в «Красную газету» посылал?

– Да… посылал, – пролепетал Ленька.

– Ну, вот. Я так и знал. А ребята спорят, говорят – не может быть.

– Покажи, – сказал Ленька, протягивая руку. Его обступили. Буквы в глазах у него прыгали и не складывались в строчки.

– Где? Где? – спрашивали вокруг.

– Да вот. Ты внизу смотри, – волновался Курочка. – Вон, где написано «Почтовый ящик»…

Ленька нашел «Почтовый ящик», отдел, в котором редакция отвечала авторам. Где-то на втором или третьем месте в глаза ему бросилась его фамилия, напечатанная крупным шрифтом. Когда в глазах у него перестало рябить, он прочел:

«АЛЕКСЕЮ ПАНТЕЛЕЕВУ. Присланные Вам «злободневные частушки» – не частушки, а стишки Вашего собственного сочинения. Не пойдет».

На несколько секунд похолодевшие Ленькины ноги отказались ему служить. Вся кровь прилила к ушам. Ему казалось, что он не сможет посмотреть товарищам в глаза, что сейчас его освистят, ошельмуют, поднимут на смех.

Но ничего подобного не случилось. Ленька поднял глаза и увидел, что обступившие его ребята смотрят на него с таким выражением, как будто перед ними стоит если не Пушкин, то по крайней мере Блок иди Демьян Бедный.

– Вот так Пантелей! – восторженно пропищал Мамочка.

– Ай да Ленька! – не без зависти воскликнул Цыган.

– Может, это не он? – усомнился кто-то.

– Это ты? – спросили у Леньки.

– Да… я, – ответил он, опуская глаза – на этот раз уже из одной скромности.

Газета переходила из рук в руки.

– Дай! Дай! Покажи! Дай позексать! – слышалось вокруг.

Но скоро Курочка унес газету. И Ленька вдруг почувствовал, что унесли что-то очень ценное, дорогое, унесли частицу его славы, свидетельство его триумфа.

Он разыскал дежурного воспитателя Алникпопа и слезно умолил отпустить его на пять минут на улицу. Сашкец, поколебавшись, дал ему увольнительную. На углу Петергофского и проспекта Огородникова Ленька купил у газетчика за восемнадцать тысяч рублей свежий номер «Красной газеты». Еще на улице, возвращаясь в Шкиду, он раз пять развертывал газету и заглядывал в «Почтовый ящик». И тут, как и в Курочкином экземпляре, черным по белому было напечатано: «Алексею Пантелееву…»

Ленька стал героем дня.

До вечера продолжалось паломничество ребят из младших отделений. То и дело дверь четвертого отделения открывалась и несколько физиономий сразу робко заглядывало в класс.

– Пантелей, покажи газетку, а? – умоляюще канючили малыши. Ленька снисходительно усмехался, доставал из ящика парты газету и давал всем желающим. Ребята читали вслух, перечитывали снова, качали головами, ахали от изумления.

И все спрашивали у Леньки:

– Это ты?

– Да, это я, – скромно отвечал Ленька.

Даже в спальне, после отбоя, продолжалось обсуждение этого из ряда вон выходящего события.

Ленька засыпал пресыщенный славой.

Ночью, часа в четыре, он проснулся и сразу вспомнил, что накануне произошло что-то очень важное. Газета, тщательно сложенная, лежала у него под подушкой. Он осторожно достал ее и развернул. В спальне было темно. Тогда он босиком, в одних подштанниках, вышел на лестницу и при бледном свете угольной лампочки еще раз прочел:

«Алексею Пантелееву. Присланные Вами частушки – не частушки, а стишки Вашего собственного сочинения. Не пойдет».

Так в Шкидской республике появился еще один литератор, и на этот раз литератор с именем. Прошло немного времени, и ему пришлось проявить свои способности уже на шкидской арене – на благо республики, которая стала ему родной и близкой.

Ленька Пантелеев

Алексей Иванович Пантелеев
(Л.Пантелеев)
Ленька Пантелеев
Повесть
{1} - Так обозначены ссылки на примечания соответствующей страницы.
Весь этот зимний день мальчикам сильно не везло. Блуждая по городу и уже возвращаясь домой, они забрели во двор большого, многоэтажного дома на Столярном переулке. Двор был похож на все петроградские дворы того времени не освещен, засыпан снегом, завален дровами... В немногих окнах тускло горел электрический свет, из форточек то тут, то там торчали согнутые коленом трубы, из труб в темноту убегал скучный сероватый дымок, расцвеченный красными искрами. Было тихо и пусто.
- Пройдем на лестницу, - предложил Ленька, картавя на букве "р".
- А, брось, - сердито поморщился Волков. - Что ты, не видишь разве? Темно же, как у арапа за пазухой.
- А все-таки?..
- Ну все-таки так все-таки. Давай посмотрим.
Они поднялись на самый верх черной лестницы.
Волков не ошибся: поживиться было нечем.
Спускались медленно, искали в темноте холодные перила, натыкались на стены, покрытые толстым слоем инея, чиркали спичками.
- Дьявольщина! - ворчал Волков. - Хамье! Живут, как... я не знаю как самоеды какие-то. Хоть бы одну лампочку на всю лестницу повесили.
- Гляди-ка! - перебил его Ленька. - А там почему-то горит!..
Когда они поднимались наверх, внизу, как и на всей лестнице, было темно, сейчас же там тускло, как раздутый уголек, помигивала пузатая угольная лампочка.
- Стой, погоди! - шепнул Волков, схватив Леньку за руку и заглядывая через перила вниз.
За простой одностворчатой дверью, каких не бывает в жилых квартирах, слышался шум наливаемой из крана воды. На защелке двери висел, слегка покачиваясь, большой блестящий замок с воткнутым в скважину ключом. Мальчики стояли площадкой выше и, перегнувшись через железные перила, смотрели вниз.
- Лешка! Ей-богу! Пятьсот лимонов, не меньше! - лихорадочно зашептал Волков. И не успел Ленька сообразить, в чем дело, как товарищ его, сорвавшись с места, перескочил дюжину ступенек, на ходу с грохотом сорвал замок и выбежал во двор. Ленька хотел последовать его примеру, но в это время одностворчатая дверь с шумом распахнулась и оттуда выскочила толстая краснощекая женщина в повязанном треугольником платке. Схватившись руками за место, где за несколько секунд до этого висел замок, и увидев, что замка нет, женщина диким пронзительным голосом заорала:
- Батюшки! Милые мои! Караул!
Позже Ленька нещадно ругал себя за ошибку, которую он сделал. Женщина побежала во двор, а он, вместо того, чтобы подняться наверх и притаиться на лестнице, кинулся за ней следом.
Выскочив во двор и чуть не столкнувшись с женщиной, он сделал спокойное и равнодушное лицо и любезным голосом спросил:
- Виноват, мадам. Что случилось?
- Замок! - таким же диким, истошным голосом прокричала в ответ женщина. - Замок ироды сперли!..
- Замок? - удивился Ленька. - Украли? Да что вы говорите? Я видел... Честное слово, видел. Его снял какой-то мальчик. Я думал, - это ваш мальчик. Правда, думал, что ваш. Позвольте, я его поймаю, - услужливо предложил он, пытаясь оттолкнуть женщину и юркнуть к воротам. Женщина уже готова была пропустить его, но вдруг спохватилась, сцапала его за рукав и закричала:
- Нет, брат, стой, погоди! Ты кто? А? Ты откуда? Вместе небось воровали!.. А? Говори! Вместе?!
И, закинув голову, тем же сильным, густым, как пожарная труба, голосом она завопила:
- Кар-раул!
Ленька сделал попытку вырваться.
- Позвольте! - закричал он. - Как вы смеете? Отпустите!
Но уже хлопали вокруг форточки и двери, уже бежали с улицы и со двора люди. И чей-то ликующий голос уже кричал:
- Вора поймали!
Ленька понял, что убежать ему не удастся. Толпа окружила его.
- Кто? Где? - шумели вокруг.
- Вот этот?
- Что?
- Замок сломал.
- В прачечную забрался...
- Много унес? А?
- Какой? Покажите.
- Вот этот шкет? Курносый?
- Ха-ха! Вот они, - полюбуйтесь, пожалуйста, - дети революции!
- Бить его!
- Бей вора!
Ленька вобрал голову в плечи, пригнулся. Но никто не ударил его. Толстая женщина, хозяйка замка, крепко держала мальчика за воротник шубейки и гудела над самым его ухом:
- Ты ведь знаешь этого, который замок унес? Знаешь ведь? А? Это товарищ твой? Верно?
- Что вы выдумываете! Ничего подобного! - кричал Ленька.
- Врет! - шумела толпа.
- По глазам видно, - врет!
- В милицию его!
- В участок!
- В комендатуру!
- Пожалуйста, пожалуйста. Очень хогошо. Идемте в милицию, - обрадовался Ленька. - Что же вы? Пожалуйста, пойдемте. Там выяснят, вог я или не вог.
Ничего другого ему не оставалось делать. По горькому опыту он знал, что как бы ни было худо в милиции, а все-таки там лучше, надежнее, чем в руках разъяренной толпы.
- Ты лучше сообщника своего укажи, - сказала какая-то женщина. - Тогда мы тебя отпустим.
- Еще чего! - усмехнулся Ленька. - Сообщника! Идемте, ладно...
И хотя за шиворот его все еще держала толстая баба, он первый шагнул по направлению к воротам.
В милицию его вела толпа человек в десять.
Ленька шел спокойно, лицо не выдавало его, - на его лице с рождения застыла хмурая мина, а кроме того, в свои четырнадцать лет он пережил столько разных разностей, что особенно волноваться и беспокоиться не видел причин.
"Ладно. Плевать. Как-нибудь выкручусь", - подумал он и, посвистывая, небрежно сунул руки в карманы рваной шубейки.
В кармане он нащупал что-то твердое.
"Нож", - вспомнил он.
Это был длинный и тонкий, как стилет, колбасный нож, которым они с Волковым пользовались вместо отвертки, когда приходилось свинчивать люстры и колпаки на парадных лестницах богатых домов.
"Надо сплавить", - подумал Ленька и стал осторожно вспарывать подкладку кармана, потом просунул нож в образовавшуюся дырку и отпустил его. Нож бесшумно упал в густой снег. Ленька облегченно вздохнул, но тотчас же понял, что влип окончательно. Кто-то из провожатых проговорил за Ленькиной спиной:
- Прекрасно. Ножичек.
Все остановились.
- Что такое? - спросила хозяйка замка.
- Ножичек, - повторил тот же человек, подняв, как трофей, колбасный нож. - Видали? Ножик выбросил, подлец! Улика!.. На убийство небось шли, гады...
- Батюшки! Бандит! - взвизгнула какая-то худощавая баба.
Все зашагали быстрее. Сознание, что они ведут не случайного воришку, а вооруженного бандита, прибавило этим людям гордости. Они шли теперь, самодовольно улыбаясь и поглядывая на редких прохожих, которые, в свою очередь, останавливались на тротуарах и смотрели вслед процессии.
В милиции за деревянным барьером сидел человек в красноармейской гимнастерке с кантами. Над головой его горела лампочка в зеленом железном колпаке. Перед барьером стоял милиционер в буденновском шлеме с красным щитом-кокардой и девочка в валенках. Между милиционером и девочкой стояла на полу корзина с подсолнухами. Девочка плакала, а милиционер размахивал своим красным милицейским жезлом и говорил:
- Умучился, товарищ начальник. Ее гонишь, а она опять. Ее гонишь, а она опять. Сегодня, вы не поверите, восемь раз с тротуара сгонял. Совести же у них нет, у частных капиталистов...
Он безнадежно махнул жезлом. Начальник усталым и неприветливым взглядом посмотрел на девочку.
- Патент есть? - спросил он.
Девочка еще громче заплакала и завыла:
- Не-е... я не буду, дяденька... Ей-богу, не буду...
- Отец жив?
- Уби-или...
- Мать работает?
- Без работы... Четвертый ме-есяц...
Начальник подумал, потер ладонью лоб.
- Ну иди, что ж, - сказал он невесело. - Иди, частный капиталист.
Девочка, как по команде, перестала плакать, встрепенулась, схватила корзинку и побежала к дверям.
Один из Ленькиных провожатых подошел к барьеру.
- Я извиняюсь, гражданин начальник. Можно?
- В чем дело?
- Убийцу поймали.
Начальник, сощурив глаза, посмотрел на Леньку.
- Это ты - убийца?
- Выдумают тоже, - усмехнулся Ленька.
Однако составили протокол. Пять человек подписались под ним. Оставили вещественное доказательство - нож, потолкались немножко и ушли.
Леньку провели за барьер.
- Ну, сознавайся, малый, - сказал начальник. - С кем был, говори!
- Эх, товарищ!.. - вздохнул Ленька и сел на стул.
- Встань, - нахмурился начальник. - И не думай отпираться. Не выйдет. С кем был? Что делал на лестнице? И зачем нож выбросил?
- Не выбросил, а сам выпал нож, - грубо ответил Ленька. - И чего вы, в самом деле, мучаете невинного человека? За это в суд можно.
- Я тебе дам суд! Обыскать его! - крикнул начальник.
Два милиционера обыскали Леньку. Нашли не особенно чистый носовой платок, кусок мела, гребешок и ключ.
- А это зачем у тебя? - спросил начальник, указав на ключ.
Ленька и сам не знал, зачем у него ключ, не знал даже, как попал ключ к нему в карман.
- Я отвечать вам все равно не буду, - сказал он.
- Не будешь? Правда? Ну, что ж. Подождем. Не к спеху... Чистяков, повернулся начальник к милиционеру, - в камеру!..
Милиционер с жезлом взял Леньку за плечо и повел куда-то по темному коридору. В конце коридора он остановился и, открыв ключом небольшую, обитую железом дверь, толкнул в нее Леньку, потом закрыл дверь на ключ и ушел. Его шаги гулко отзвенели и смолкли.
И тут, когда Ленька остался один в темной камере и увидел на окне знакомый ему несложный узор тюремной решетки, а за нею - угасающий зимний закат, вся его напускная бодрость исчезла. Он сел на деревянную лавку и опустил голову.
"Теперь уж не отвертеться, - подумал он. - Нет. Кончено. И в школе узнают... и мама узнает".
В камере было тихо, только мышь возилась где-то в углу под нетопленой печкой. Мальчик еще ниже опустил голову и заплакал. Плакал долго, потом прилег на лавку, закутался с головой в шубейку, решил заснуть.
"А все-таки не сознаюсь, - думал он. - Пусть что хотят делают, пусть хоть пытают, а не сознаюсь".
Лавка была жесткая, шубейка выношенная, тонкая. Переворачиваясь на другой бок, Ленька подумал:
"А хорошо все-таки, что это я попался, а не Вовка. Тот, если бы влип, так сразу бы все рассказал. Твердости у него нет, даром что опытный..."
Потом ему стало обидно, что Волков убежал, бросил его, а он вот лежит здесь, в темной, нетопленой камере. Волков небось вернулся домой, поел, попил чаю, лежит с ногами на кровати и читает какого-нибудь Эдгара По или Генрика Сенкевича. А дома у Леньки уже тревожатся. Мать вернулась с работы, поставила чай, сидит, штопает чулок, посматривает поминутно на часы и вздыхает:
- Что-то Лешенька опять не идет! Не случилось ли чего, избави боже...
Леньке стало жаль мать. Ему опять захотелось плакать. И так как от слез ему становилось легче, он старался плакать подольше. Он вспоминал все, что было в его жизни самого страшного и самого горького, а заодно вспоминал и хорошее, что было и что уже не вернется, и о чем тоже плакалось, но плакалось хорошо, тепло и без горечи.
ГЛАВА I
...Еще не было электричества. Правда, на улицах, в магазинах и в шикарных квартирах уже сверкали по вечерам белые грушевидные "экономические" лампочки, но там, где родился и подрастал Ленька, долго, почти до самой империалистической войны, висели под потолками старинные керосиновые лампы. Эти лампы были какие-то неуклюжие и тяжелые, они поднимались и опускались на блоках при помощи больших чугунных шаров, наполненных дробью. Однажды все лампы в квартире вдруг перестали опускаться и подниматься... В чугунных шарах оказались дырочки, через которые вся дробь перекочевала в карманы Ленькиных штанов. А без дроби шары болтались, как детские воздушные шарики. И тогда отец в первый и в последний раз выпорол Леньку. Он стегал его замшевыми подтяжками и с каждым взмахом руки все больше и больше свирепел.
- Будешь? - кричал он. - Будешь еще? Говори: будешь?
Слезы ручьями текли по Ленькиному лицу, - казалось, что они текут и из глаз, и из носа, и изо рта. Ленька вертелся вьюном, зажатый отцовскими коленями, он задыхался, он кричал:
- Папочка! Ой, папочка! Ой, миленький!
- Будешь?
- Буду! - отвечал Ленька.
- Будешь?
- Буду! - отвечал Ленька. - Ой, папочка! Миленький!.. Буду! Буду!..
В соседней комнате нянька отпаивала водой Ленькину маму, охала, крестилась и говорила, что "в Лешеньке бес сидит, не иначе". Но ведь эта же самая нянька уверяла, что и в отце сидит "бес". И значит, столкнулись два беса - в этот раз, когда отец порол Леньку. И все-таки Ленькин бес переборол. Убедившись в упорстве и упрямстве сына, отец никогда больше не трогал его ремнем. Он часто порол младшего сына, Васю, даже постегивал иногда "обезьянку" Лялю, - всем доставалось, рука у отца была тяжелая и нрав - тоже нелегкий. Но Леньку он больше не трогал.
...Он делал иначе. За ужином, зимним вечером, детям дают холодный молочный суп. Это противный суп, он не лезет в глотку. (Даже сейчас не может Ленька вспомнить о нем без отвращения.)
У Васи и Ляли аппетит лучше. Они кое-как одолели свои тарелки, а у Леньки тарелка - почти до краев.
Отец отрывается от газеты.
- А ты почему копаешься?
- Не могу. Не хочется...
- Вася!
Толстощекий Вася вскакивает, как маленький заводной солдат.
- А ну, пропиши ему две столовых ложки - на память.
Вася облизывает свою большую мельхиоровую ложку, размахивается и ударяет брата два раза по лбу. Наверно, ему не очень жаль Леньку. Он знает, что Ленька любимец не только матери, но и отца. Он - первенец. И потом ведь его никогда не порют. А что такое ложкой по лбу - по сравнению с замшевыми подтяжками...
Между братьями не было дружбы. Скорее, была вражда.
Случалось, воскресным утром отец вызывает их к себе в кабинет.
- А ну, подеритесь.
- По-французски или с подножкой?
- Нет. По-цыгански.
Мальчики начинают бороться - сначала в обхватку, шутя, потом, очутившись на полу, забившись куда-нибудь под стол или под чехол кресла, они начинают звереть. Уже пускаются в ход кулаки. Уже появляются царапины. Уже кто-нибудь плачет.
Вася был на два года моложе, но много сильнее Леньки. Он редко оказывался побежденным в этих воскресных единоборствах. Леньку спасала ярость. Если он разозлится, если на руке покажется кровь, если боль ослепит его, - тогда держись. Тогда у него глаза делаются волчьими, Вася пугается, отступает, бежит, плачет...
Отец развивал в сыновьях храбрость. Еще совсем маленькими он сажал их на большой платяной шкаф, стоявший в прихожей. Мальчики плакали, орали, мать плакала тоже. Отец сидел в кабинете и поглядывал на часы. Эти "уроки храбрости" длились пятнадцать минут.
Все это ничего. Было хуже, когда отец начинал пить. А пил он много, чем дальше, тем больше. Запои длились месяцами, отец забрасывал дела, исчезал, появлялся, приводил незнакомых людей...
Ночами Ленька просыпался - от грохота, от пьяных песен, от воплей матери, от звона разбиваемой посуды.
Пьяный отец вытворял самые дикие вещи. "Ивану Адриановичу пьяненькому море по колено", - говорила про него нянька. Ленька не все видел, не все знал и не все понимал, но часто по утрам он с ужасом смотрел на отца, который сидел, уткнувшись в газету, и как-то особенно, жадно и торопливо, не поднимая глаз, прихлебывал чай из стакана в серебряном подстаканнике. Ленька и сам не знал почему, но в эти минуты ему было до слез жаль отца. Он понимал, что отец страдает, это передавалось ему каким-то сыновним чутьем. Ему хотелось вскочить, погладить отцовский ежик, прижаться к нему, приласкаться. Но сделать это было нельзя, невозможно, Ленька пил кофе, жевал французскую булку или сепик{26} и молчал, как и все за столом.
...Однажды зимой на масленице приехал в гости дядя Сережа. Это был неродной брат отца. Нянька его называла еще единоутробным братом (единоутробный - это значит от одной матери). Выражение это Леньке ужасно нравилось, хотя он и не совсем понимал, что оно означает. Ему казалось, что это должно означать - человек с одним животом, с одной утробой. Но почему эти слова относятся только к дяде Сереже, а не ко всем остальным людям, он понять не мог. Тем более что у дяди Сережи живот был не такой уж маленький. Это был толстый, веселый и добродушный человек, инженер-путеец, большой любимец детей.
Из Москвы он привез детям подарки: крестнице своей Ляле он подарил говорящую куклу, Васе - пожарную каску, а Леньке, как самому старшему, книгу - "Магический альманах".
Днем он ходил с племянниками гулять, катал их на вейке, угощал пирожками в кондитерской Филиппова на Вознесенском{26}. После обеда, когда в детской уже зажгли керосиновую лампу, он показывал детям фокусы, которые у него почему-то никак не получались, хоть он и делал их на научной основе по книге "Магический альманах".
За ужином были блины, и отец угощал брата шустовской рябиновкой. Вероятно, и после ужина что-нибудь пили. Детей уже давно уложили спать, и, когда они засыпали, из гостиной доносились звуки рояля и пение матери. Мать пела "Когда я на почте служил ямщиком". Это была любимая песня отца, и то, что ее сейчас пела мать, означало, что отец пьян. Трезвый, он никогда не просил и не слушал песен.
И опять, как это часто бывало, Ленька проснулся среди ночи - от грохота, от громкого смеха, от пьяных выкриков и маминых слез. Потом вдруг захлопали двери. Что-то со звоном упало и рассыпалось. В соседней комнате нянька вполголоса уговаривала кого-то куда-то сходить. Потом вдруг опять начались крики. Хлопнула парадная дверь. Кто-то бежал по лестнице. Кто-то противно, по-поросячьи визжал во дворе. В конюшне заржала лошадь. Ленька долго не мог заснуть...
А утром ни мать, ни отец не вышли в столовую к чаю. На кухне нянька шушукалась с кухаркой. Ленька пытался узнать, в чем дело. Ему говорили: "Иди поиграй, Лешенька".
В гостиной веселая горничная Стеша мокрой половой тряпкой вытирала паркет. Ленька увидел на тряпке кровь.
- Это почему кровь? - спросил он у Стеши.
- А вы подите об этом с папашей поговорите, - посоветовала ему Стеша.
Ленька пойти к отцу не осмелился. Он несколько раз порывался это сделать, подходил к дверям кабинета, но не хватало храбрости.
И вдруг неожиданно отец сам вызвал его к себе в кабинет.
Он лежал на кушетке - в халате и в ночных туфлях - и курил сигару. Графин - с водой или с водкой - стоял у его изголовья на стуле.
Ленька поздоровался и остановился в дверях.
- Ну что? - сказал отец. - Выспался?
- Да, благодагю вас, - ответил Ленька.
Отец помолчал, подымил сигарой и сказал:
- Ну, иди сюда, поцелуемся.
Он вынул изо рта сигару, подставил небритую щеку, и Ленька поцеловал его. При этом он заметил, что от отца пахнет не только табаком и не только вежеталем, которым он смачивал каждое утро волосы. Пахло еще чем-то, и Ленька догадался, что в графине на стуле налита не вода.
- Вы меня звали, папаша? - сказал он, когда отец снова замолчал.
- Да, звал, - ответил отец. - Поди открой ящик.
- Какой ящик?..
- Вот этот - налево, в письменном столе.
Ленька с трудом выдвинул тяжелый дубовый ящик. В ящике царил ералаш. Там валялись какие-то папки, счета, сберегательные книжки. Под книжками лежал револьвер в кожаной кобуре, зеленые коробочки с патронами, столбики медных и серебряных монет, завернутые в газетную бумагу, портсигар, деревянная сигарная коробка, пробочник, замшевые подтяжки...
- Да, я открыл, - сказал Ленька.
- Поищи там коробку из-под сигар.
- Да, - сказал Ленька. - Нашел. Тут лежат конверты и марки.
- А ну, посмотри, нет ли там чистой открытки. Есть, кажется.
Ленька нашел открытку. Это была модная английская открытка, изображавшая какого-то пупса с вытаращенными глазами и на тоненьких ножках, обутых в огромные башмаки.
- Садись, пиши, - приказал отец.
- Что писать?
- А вот я тебе сейчас продиктую...
Ленька уселся за письменный стол и открыл чернильницу. На почерневшей серебряной крышке чернильницы сидел такой же черный серебряный мальчик с маленькими крылышками на спине. Чернила в чернильнице пересохли и загустели, - отец не часто писал.
- А ну, пиши, брат, - сказал он. - "Дорогой дядя Сережа!" Ты знаешь, где писать? Налево. А направо мы адрес напишем.
"Дорогой дядя Сережа, - писал под диктовку отца Ленька, - папаша наш изволил проспаться, опохмелиться и посылает Вам свои сердечные извинения. С утра у него болит голова и жить не хочется. А в общем - он плюет в камин. До свидания. Цалуем Вас и ждем в гости. Поклон бабушке. Любящий Вас племянник Алексей".
Выписывая адрес, Ленька поставил маленькую, но не очень красивую кляксу на словах "его благородию". Он испуганно оглянулся; отец не смотрел на него. Запрокинув голову, он глядел в потолок - с таким кислым и унылым выражением, что можно было подумать, будто сигарный окурок, который он в это время лениво сосал, смазан горчицей.
Ленька приложил клякспапир, слизнул языком кляксу и поднялся.
- Ну что - написал? - встрепенулся отец.
- Да, написал.
- Пойдешь с нянькой гулять - опусти в ящик. Никому не показывай только. Иди.
Ленька направился к двери. Уже открыв дверь, он вдруг набрался храбрости, кашлянул и сказал:
- А что такое случилось? Почему это вы извиняетесь перед дядей Сережей?
Отец с удивлением и даже с любопытством на него посмотрел. Он привстал, крякнул, бросил в пепельницу окурок, налил из графина в стакан и залпом выпил. Вытер усы, прищурился и сказал:
- Что случилось? А я, брат, вчера дурака свалял. Я твоего дядюшку чуть к Адаму не отправил.
Сказал он это так страшно и так нехорошо засмеялся при этом, что Ленька невольно попятился. Он не понял, что значит "к Адаму отправил", но понял, что вчера ночью отец пролил кровь единоутробного брата...
Несколько раз в год, перед праздниками и перед отъездом на дачу, мать разбиралась в сундуках. Перетряхивались шубы, отбирались ненужные вещи для продажи татарину или для раздачи бедным, а некоторые вещи, те, которые не годились и бедным, просто выбрасывались или сжигались. Ленька любил в это время вертеться около матери. Правда, большинство сундуков было набито совершенно дурацкими, скучными и обыденными вещами. Тут лежали какие-то выцветшие платья, полуистлевшие искусственные цветы, бахрома, блестки, аптечные пузырьки, дамские туфли с полуотвалившимися каблуками, разбитые цветочные вазы, тарелки, блюда... Но почти всегда среди этих глупых и ненужных вещей находилась какая-нибудь занятная или даже полезная штучка. То перочинный нож с обкусанным черенком, то ломаная машинка для пробивания дырочек на деловых бумагах, то какой-нибудь старомодный кожаный кошелек с замысловатым секретным замочком, то еще что-нибудь...
Но самое главное удовольствие начиналось, когда приходила очередь "казачьему сундуку". Так назывался на Ленькином языке сундук, в котором уже много лет подряд хранилась под спудом, засыпанная нафталином, военная амуниция отца. Это был целый цейхгауз{29} - этот большой продолговатый сундук, обитый латунью, а по латуни еще железными скобами и тяжелыми коваными гвоздями. Чего только не было здесь! И ярко-зеленые, ломберного сукна, мундиры, и такие же ярко-зеленые бекеши, и белоснежные пышные папахи, и казачье седло, и шпоры, и стремена, и кривые казацкие шашки, и войлочные попоны, и сибирские башлыки, и круглые барашковые шапочки с полосатыми кокардами, и, наконец, маленькие лакированные подсумки, потертые, потрескавшиеся, пропахшие порохом и лошадиным потом.
В этих старых, давно уже вышедших из употребления и уже тронутых молью вещах таилась для Леньки какая-то необыкновенная прелесть, что-то такое, что заставляло его при одном виде казачьего сундука раздувать ноздри и прислушиваться к тиканию сердца. Казалось, дай ему волю, и он способен всю жизнь просидеть на корточках возле этого сундука, как какой-нибудь дикарь возле своего деревянного идола. Он готов был часами играть с потускневшими шпорами или с кожаным подсумком, набивая его, вместо патронов, огрызками карандашей, или часами стоять перед зеркалом в круглой барашковой шапочке или в пушистой папахе, при этом еще нацепив на себя кривую казацкую саблю и тяжелый тесак в широких сыромятных ножнах. Эти старые вещи рассказывали ему о тех временах, которых он уже не застал, и о событиях, которые случились, когда его еще и на свете не было, но о которых он столько слышал и от матери, и от бабушки, и от няньки и о которых только один отец никогда ничего не говорил. Об этих же событиях туманно рассказывала и та фотография, на которую Ленька однажды случайно наткнулся в журнале "Природа и люди".
Молодой, улыбающийся, незнакомый отец смотрел на него со страниц журнала. На плечах у него были погоны, на голове - барашковая "сибирка". Ремни портупеи перетягивали его стройную юношескую грудь.
Ленька успел прочитать только подпись под фотографией: "Героический подвиг молодого казачьего офицера". В это время в комнату вошел отец. Он был без погон и без портупеи - в халате и в стоптанных домашних туфлях. Увидев у Леньки в руках журнал, он кинулся к нему с таким яростным видом, что у мальчика от страха похолодели ноги.
- Каналья! - закричал отец. - Тебе кто позволил копаться в моих вещах?!.
Он вырвал журнал и так сильно ударил этим журналом Леньку по затылку, что Ленька присел на корточки.
- Я только хотел посмотреть картинки, - заикаясь, пробормотал он.
- Дурак! - засмеялся отец. - Иди в детскую и никогда не смей заходить в кабинет в мое отсутствие. Эти картинки не для тебя.
- Почему? - спросил Ленька.
- Потому, что это - разврат, - сказал отец.
Ленька не понял, но переспрашивать не решился.
Выходя из кабинета, он слышал, как за его спиной хлопнула дверца книжного шкафа и как несколько раз повернулся в скважине ключ.

Леонид ПАНТЕЛЕЕВ. Ленька Пантелеев

[отрывок]

…А Ленькина жизнь в это время идет своим чередом.
Он живет не совсем так, как полагается жить мальчику в его возрасте и в его положении. Поэтому он и не совсем похож на других детей.
Очень рано он выучился читать. Он пришел к отцу, сдвинул брови и сказал:
– Папаша, купите мне буквы!
Отец засмеялся, но обещал купить. На другой день он где-то раздобыл черные вырезные буквы, какие употребляются для афиш и аншлагов. Эти буквы наклеили на стену в детской, у изголовья Ленькиной постели. На следующее утро Ленька знал уже всю азбуку. А через несколько дней, во время прогулки с нянькой, он уже читал вывески: «пиво и раки», «зеленная», «булочная», «аптека», «участок»…
Книг у него было немного. Единственную детскую книгу, которая ему попала, он через месяц зачитал до дыр. Называлась она «Рассказ про Гошу Долгие Руки». Некоторые слова в этой книге отец затушевал чернилами, но так как Ленька был любопытен, он разглядел проступавшие сквозь чернила печатные буквы. Зачеркнутые слова были «дурак» и «дура» – самые деликатные слова, которые употреблял отец, когда бывал пьян.
В кабинете отца стоял большой книжный шкаф. Из-за стеклянных дверок его выглядывали аппетитные кожаные корешки. Ленька давно с вожделением поглядывал на эти запретные богатства. Однажды, когда отец на несколько дней уехал в Шлиссельбург по торговым делам, он забрался в кабинет, разыскал ключи и открыл шкаф. Его постигло страшное разочарование. Толстые книги в кожаных переплетах были написаны на славянском языке, которого Ленька не знал. Это были старые раскольничьи книги, доставшиеся отцу по наследству, никогда им не читанные и стоявшие в кабинете «для мебели».
Но там же в шкафу он наткнулся на целую кучу тоненьких книжечек в голубовато-серых бумажных обложках. Это было полное собрание сочинений Марка Твена и Чарлза Диккенса – бесплатное приложение к журналу «Природа и люди». Книг этих никто не читал, – только «Том Сойер» был до половины разрезан. Ленька унес эти книги в детскую и читал украдкой в отсутствие отца. Разрезать книги он боялся – пробовал читать не разрезая. С опасностью испортить глаза и вывихнуть шею, он прочел таким образом «Повесть о двух городах» Диккенса. Но уже на «Давиде Копперфильде» он махнул рукой, принес из столовой нож и за полчаса разрезал всего Диккенса и всего Твена. Долгое время после этого он трепетал, ожидая расправы. Но отец не заметил исчезновения книг. Не заметил он и перемены, которая с ними произошла после возвращения в шкаф. Скорее всего, он даже и не помнил об их существовании.
Первые книги попались Леньке хорошие. Но дальше он читал уже без разбора, что попадется. Почти все книги, которые читала в это время мать, перечитывал потихоньку и Ленька. Таким образом, когда на восьмом году он пошел в приготовительные классы, он уже познакомился не только с Достоевским, Тургеневым и Мопассаном, но и с такими авторами, как Мережковский, Писемский, Амфитеатров, Леонид Андреев…
Читал он много, запоем. Брат и сестра называли его за глаза – Книжный шкаф…

…Потом постепенно мать перестала спрашивать о деньгах. Она работала, получала хорошую зарплату и паек. Несколько миллионов перепадало с каждой получки и Леньке. Получив от матери подарок, при первом случае он бежал в Александровский рынок к букинистам и покупал книги. Правда, денег было немного, но все-таки каждый раз он возвращался домой с одной-двумя книгами. Те же заветные книги, которые он откладывал и припрятывал до лучших времен, все еще лежали на полках букинистов и покрывались пылью, потому что лучшие времена в Ленькиной жизни все еще не наступили.

…Однажды, получив от матери в подарок пятнадцать миллионов рублей, он зашел после школы к знакомому букинисту.
– Здорово, читатель-покупатель! – приветствовал его старик-книжник. – Новый товар получил. Иди, покопайся, может быть, что-нибудь отберешь…
Ленька спустился по железной винтовой лесенке в тесный полутемный подвал. Новый товар, о котором говорил букинист, оказался огромной кучей старых, антикварных книг, свезенных сюда из какой-нибудь барской усадьбы или особняка. Книги были в толстых кожаных переплетах, от них удивительно вкусно пахло: плесенью, типографской краской, свечным нагаром и еще чем-то неуловимо-тонким и изящным, чем пахнут только очень старые, уже тронутые временем книги.
Здесь были и Тредьяковский, и Сумароков, и Дидеротовская «Энциклопедия», и первое издание «Илиады» в переводе Гнедича, и Фома Кемпийский 1784 года издания, и масса французских и немецких книг с отличными старинными гравюрами. У Леньки разбежались глаза. Особенно захотелось ему купить маленькие аппетитные томики «Плутарха для юношества»… Плутарха он никогда не читал, помнил, что эти книги были когда-то в библиотеке Волкова, но те были скучные на вид, современной печати, а здесь – плюшаровское издание начала XIX века, на синеватой с водяными знаками бумаге, переплетенное в рыжую свиную кожу. В издании не хватало одного тома, поэтому букинист отдавал его за бесценок: все одиннадцать томов за пятьдесят миллионов рублей.
У Леньки на руках было всего пятнадцать миллионов.
– Нет, это мало, – покачал головой старик. Потом подумал, полистал книгу и сказал:
– Ладно, так и быть, бери в кредит. Остальные занесешь после. Ты у меня покупатель постоянный. Я тебе верю.
Предложение было соблазнительное. Но Ленька не сразу решился взять книги. Где же он достанет столько денег? И хорошо и честно ли это – брать в долг, не зная, сумеешь ли вовремя уплатить его?
– Я ведь раньше, чем через неделю, вам заплатить не смогу, – сказал он букинисту. – А может быть, даже через две недели…
– Ну, что ж, – сказал букинист. – Через неделю сорок миллионов заплатишь. А через две недели пятьдесят. Деньги-то, они, сам знаешь, в цене падают… Бери, ладно, чего там…
Торговец связал бечевкой все одиннадцать томиков. Ленька отдал ему пятнадцать миллионов, простился и выбрался по железной лесенке наверх…
После темного подвала на улице было необыкновенно светло. Падал пушистый снежок. Но на душе у Леньки было не очень ясно. Он уже не рад был своей покупке и ругал себя за легкомыслие и малодушие.
А тут еще эта встреча подвернулась.
Он переходил на перекрестке улицу и вдруг услышал у себя над головой голос, который заставил его вздрогнуть:
– Эй, кум! Поберегись!..
Ленька съежился, не оглядываясь перебежал улицу, свернул за угол и с бьющимся сердцем прижался к стене. Только через минуту он решился осторожно выглянуть. По Садовой в сторону Покрова ехал извозчик. У Подьяческой он свернул на трамвайные рельсы, обогнал нагруженную ящиками тележку, и Ленька издали узнал согбенную спину и зеленую жилетку Захара Ивановича. Он почувствовал, что щеки его краснеют. С какой стати он прятался от этого доброго и несчастного старика? Может быть, догнать его? Но что он ему скажет? И что скажет ему Захар Иванович? Пожалуй, он только одно и может сказать:
«Эх, – скажет, – Леня, Леня… Нехорошо ты, братец мой, поступил! Натворил делов, набедокурил, а меня, старика, отвечать за себя заставил…»

…Домой Ленька вернулся мрачный. Но, раздеваясь в коридоре, он услышал за дверью Стешин голос. И сразу на душе у него потеплело.
Стеша сидела за круглым столом под абажуром и учила Лялю вязать крючком.
– Эх, ты, – говорила она. – По три, по три петельки надо захватывать, а не по две…
– Здравствуйте, Стеша! – еще из дверей крикнул Ленька.
– А-а, Книжный шкаф пришел!.. Ну, здравствуй, иди сюда… Что это мокрый такой? Фу, и меня всю вымочил. Снег идет?
– Да, что-то сыплется.
– Боже ты мой!.. Книг-то, книг! Откуда это?
– Купил, – сказал Ленька, краснея.
– Купил? Ишь ты, какой богатый стал. Что это?
В кожаном… Священное что-нибудь?
– Нет… Это – называется Плутарх. История.
– Ах, история? Древняя или какая?
– Да, древняя.
– Ну, это хорошо. А я вон тебе – тоже принесла.
– Что? – поискал глазами Ленька.
– Подарочек. Вон, возьми, на шифоньерке лежат. «Дон-Кихот Ламанчский» – читал?
– Читал, – сказал Ленька. – Только я давно и в сокращенном издании.
– Ну, а этот уж небось не в сокращенном. Эва какие толстенные.
– А мне тоненькую Стеша принесла. Зато вон какую! – похвасталась Ляля, показывая над столом «Крокодил» Корнея Чуковского…

Текущая страница: 1 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

Пантелеев Алексей Иванович (Пантелеев Л)
Ленька Пантелеев

Алексей Иванович Пантелеев

(Л.Пантелеев)

Ленька Пантелеев

Весь этот зимний день мальчикам сильно не везло. Блуждая по городу и уже возвращаясь домой, они забрели во двор большого, многоэтажного дома на Столярном переулке. Двор был похож на все петроградские дворы того времени не освещен, засыпан снегом, завален дровами... В немногих окнах тускло горел электрический свет, из форточек то тут, то там торчали согнутые коленом трубы, из труб в темноту убегал скучный сероватый дымок, расцвеченный красными искрами. Было тихо и пусто.

– Пройдем на лестницу, – предложил Ленька, картавя на букве "р".

– А, брось, – сердито поморщился Волков. – Что ты, не видишь разве? Темно же, как у арапа за пазухой.

– А все-таки?..

– Ну все-таки так все-таки. Давай посмотрим.

Они поднялись на самый верх черной лестницы.

Волков не ошибся: поживиться было нечем.

Спускались медленно, искали в темноте холодные перила, натыкались на стены, покрытые толстым слоем инея, чиркали спичками.

– Дьявольщина! – ворчал Волков. – Хамье! Живут, как... я не знаю как самоеды какие-то. Хоть бы одну лампочку на всю лестницу повесили.

– Гляди-ка! – перебил его Ленька. – А там почему-то горит!..

Когда они поднимались наверх, внизу, как и на всей лестнице, было темно, сейчас же там тускло, как раздутый уголек, помигивала пузатая угольная лампочка.

– Стой, погоди! – шепнул Волков, схватив Леньку за руку и заглядывая через перила вниз.

За простой одностворчатой дверью, каких не бывает в жилых квартирах, слышался шум наливаемой из крана воды. На защелке двери висел, слегка покачиваясь, большой блестящий замок с воткнутым в скважину ключом. Мальчики стояли площадкой выше и, перегнувшись через железные перила, смотрели вниз.

– Лешка! Ей-богу! Пятьсот лимонов, не меньше! – лихорадочно зашептал Волков. И не успел Ленька сообразить, в чем дело, как товарищ его, сорвавшись с места, перескочил дюжину ступенек, на ходу с грохотом сорвал замок и выбежал во двор. Ленька хотел последовать его примеру, но в это время одностворчатая дверь с шумом распахнулась и оттуда выскочила толстая краснощекая женщина в повязанном треугольником платке. Схватившись руками за место, где за несколько секунд до этого висел замок, и увидев, что замка нет, женщина диким пронзительным голосом заорала:

– Батюшки! Милые мои! Караул!

Позже Ленька нещадно ругал себя за ошибку, которую он сделал. Женщина побежала во двор, а он, вместо того, чтобы подняться наверх и притаиться на лестнице, кинулся за ней следом.

Выскочив во двор и чуть не столкнувшись с женщиной, он сделал спокойное и равнодушное лицо и любезным голосом спросил:

– Виноват, мадам. Что случилось?

– Замок? – удивился Ленька. – Украли? Да что вы говорите? Я видел... Честное слово, видел. Его снял какой-то мальчик. Я думал, – это ваш мальчик. Правда, думал, что ваш. Позвольте, я его поймаю, – услужливо предложил он, пытаясь оттолкнуть женщину и юркнуть к воротам. Женщина уже готова была пропустить его, но вдруг спохватилась, сцапала его за рукав и закричала:

– Нет, брат, стой, погоди! Ты кто? А? Ты откуда? Вместе небось воровали!.. А? Говори! Вместе?!

И, закинув голову, тем же сильным, густым, как пожарная труба, голосом она завопила:

– Кар-раул!

Ленька сделал попытку вырваться.

– Позвольте! – закричал он. – Как вы смеете? Отпустите!

Но уже хлопали вокруг форточки и двери, уже бежали с улицы и со двора люди. И чей-то ликующий голос уже кричал:

– Вора поймали!

Ленька понял, что убежать ему не удастся. Толпа окружила его.

– Кто? Где? – шумели вокруг.

– Вот этот?

– Замок сломал.

– В прачечную забрался...

– Много унес? А?

– Какой? Покажите.

– Вот этот шкет? Курносый?

– Ха-ха! Вот они, – полюбуйтесь, пожалуйста, – дети революции!

– Бить его!

– Бей вора!

Ленька вобрал голову в плечи, пригнулся. Но никто не ударил его. Толстая женщина, хозяйка замка, крепко держала мальчика за воротник шубейки и гудела над самым его ухом:

– Ты ведь знаешь этого, который замок унес? Знаешь ведь? А? Это товарищ твой? Верно?

– Что вы выдумываете! Ничего подобного! – кричал Ленька.

– Врет! – шумела толпа.

– По глазам видно, – врет!

– В милицию его!

– В участок!

– В комендатуру!

– Пожалуйста, пожалуйста. Очень хогошо. Идемте в милицию, – обрадовался Ленька. – Что же вы? Пожалуйста, пойдемте. Там выяснят, вог я или не вог.

Ничего другого ему не оставалось делать. По горькому опыту он знал, что как бы ни было худо в милиции, а все-таки там лучше, надежнее, чем в руках разъяренной толпы.

– Ты лучше сообщника своего укажи, – сказала какая-то женщина. – Тогда мы тебя отпустим.

– Еще чего! – усмехнулся Ленька. – Сообщника! Идемте, ладно...

И хотя за шиворот его все еще держала толстая баба, он первый шагнул по направлению к воротам.

В милицию его вела толпа человек в десять.

Ленька шел спокойно, лицо не выдавало его, – на его лице с рождения застыла хмурая мина, а кроме того, в свои четырнадцать лет он пережил столько разных разностей, что особенно волноваться и беспокоиться не видел причин.

"Ладно. Плевать. Как-нибудь выкручусь", – подумал он и, посвистывая, небрежно сунул руки в карманы рваной шубейки.

В кармане он нащупал что-то твердое.

"Нож", – вспомнил он.

Это был длинный и тонкий, как стилет, колбасный нож, которым они с Волковым пользовались вместо отвертки, когда приходилось свинчивать люстры и колпаки на парадных лестницах богатых домов.

"Надо сплавить", – подумал Ленька и стал осторожно вспарывать подкладку кармана, потом просунул нож в образовавшуюся дырку и отпустил его. Нож бесшумно упал в густой снег. Ленька облегченно вздохнул, но тотчас же понял, что влип окончательно. Кто-то из провожатых проговорил за Ленькиной спиной:

– Прекрасно. Ножичек.

Все остановились.

– Что такое? – спросила хозяйка замка.

– Ножичек, – повторил тот же человек, подняв, как трофей, колбасный нож. – Видали? Ножик выбросил, подлец! Улика!.. На убийство небось шли, гады...

– Батюшки! Бандит! – взвизгнула какая-то худощавая баба.

Все зашагали быстрее. Сознание, что они ведут не случайного воришку, а вооруженного бандита, прибавило этим людям гордости. Они шли теперь, самодовольно улыбаясь и поглядывая на редких прохожих, которые, в свою очередь, останавливались на тротуарах и смотрели вслед процессии.

В милиции за деревянным барьером сидел человек в красноармейской гимнастерке с кантами. Над головой его горела лампочка в зеленом железном колпаке. Перед барьером стоял милиционер в буденновском шлеме с красным щитом-кокардой и девочка в валенках. Между милиционером и девочкой стояла на полу корзина с подсолнухами. Девочка плакала, а милиционер размахивал своим красным милицейским жезлом и говорил:

– Умучился, товарищ начальник. Ее гонишь, а она опять. Ее гонишь, а она опять. Сегодня, вы не поверите, восемь раз с тротуара сгонял. Совести же у них нет, у частных капиталистов...

Он безнадежно махнул жезлом. Начальник усталым и неприветливым взглядом посмотрел на девочку.

– Патент есть? – спросил он.

Девочка еще громче заплакала и завыла:

– Не-е... я не буду, дяденька... Ей-богу, не буду...

– Отец жив?

– Уби-или...

– Мать работает?

– Без работы... Четвертый ме-есяц...

Начальник подумал, потер ладонью лоб.

– Ну иди, что ж, – сказал он невесело. – Иди, частный капиталист.

Девочка, как по команде, перестала плакать, встрепенулась, схватила корзинку и побежала к дверям.

Один из Ленькиных провожатых подошел к барьеру.

– Я извиняюсь, гражданин начальник. Можно?

– В чем дело?

– Убийцу поймали.

Начальник, сощурив глаза, посмотрел на Леньку.

– Это ты – убийца?

– Выдумают тоже, – усмехнулся Ленька.

Однако составили протокол. Пять человек подписались под ним. Оставили вещественное доказательство – нож, потолкались немножко и ушли.

Леньку провели за барьер.

– Ну, сознавайся, малый, – сказал начальник. – С кем был, говори!

– Эх, товарищ!.. – вздохнул Ленька и сел на стул.

– Встань, – нахмурился начальник. – И не думай отпираться. Не выйдет. С кем был? Что делал на лестнице? И зачем нож выбросил?

– Не выбросил, а сам выпал нож, – грубо ответил Ленька. – И чего вы, в самом деле, мучаете невинного человека? За это в суд можно.

– Я тебе дам суд! Обыскать его! – крикнул начальник.

Два милиционера обыскали Леньку. Нашли не особенно чистый носовой платок, кусок мела, гребешок и ключ.

– А это зачем у тебя? – спросил начальник, указав на ключ.

Ленька и сам не знал, зачем у него ключ, не знал даже, как попал ключ к нему в карман.

– Я отвечать вам все равно не буду, – сказал он.

– Не будешь? Правда? Ну, что ж. Подождем. Не к спеху... Чистяков, повернулся начальник к милиционеру, – в камеру!..

Милиционер с жезлом взял Леньку за плечо и повел куда-то по темному коридору. В конце коридора он остановился и, открыв ключом небольшую, обитую железом дверь, толкнул в нее Леньку, потом закрыл дверь на ключ и ушел. Его шаги гулко отзвенели и смолкли.

И тут, когда Ленька остался один в темной камере и увидел на окне знакомый ему несложный узор тюремной решетки, а за нею – угасающий зимний закат, вся его напускная бодрость исчезла. Он сел на деревянную лавку и опустил голову.

"Теперь уж не отвертеться, – подумал он. – Нет. Кончено. И в школе узнают... и мама узнает".

В камере было тихо, только мышь возилась где-то в углу под нетопленой печкой. Мальчик еще ниже опустил голову и заплакал. Плакал долго, потом прилег на лавку, закутался с головой в шубейку, решил заснуть.

"А все-таки не сознаюсь, – думал он. – Пусть что хотят делают, пусть хоть пытают, а не сознаюсь".

Лавка была жесткая, шубейка выношенная, тонкая. Переворачиваясь на другой бок, Ленька подумал:

"А хорошо все-таки, что это я попался, а не Вовка. Тот, если бы влип, так сразу бы все рассказал. Твердости у него нет, даром что опытный..."

Потом ему стало обидно, что Волков убежал, бросил его, а он вот лежит здесь, в темной, нетопленой камере. Волков небось вернулся домой, поел, попил чаю, лежит с ногами на кровати и читает какого-нибудь Эдгара По или Генрика Сенкевича. А дома у Леньки уже тревожатся. Мать вернулась с работы, поставила чай, сидит, штопает чулок, посматривает поминутно на часы и вздыхает:

– Что-то Лешенька опять не идет! Не случилось ли чего, избави боже...

Леньке стало жаль мать. Ему опять захотелось плакать. И так как от слез ему становилось легче, он старался плакать подольше. Он вспоминал все, что было в его жизни самого страшного и самого горького, а заодно вспоминал и хорошее, что было и что уже не вернется, и о чем тоже плакалось, но плакалось хорошо, тепло и без горечи.

Еще не было электричества. Правда, на улицах, в магазинах и в шикарных квартирах уже сверкали по вечерам белые грушевидные "экономические" лампочки, но там, где родился и подрастал Ленька, долго, почти до самой империалистической войны, висели под потолками старинные керосиновые лампы. Эти лампы были какие-то неуклюжие и тяжелые, они поднимались и опускались на блоках при помощи больших чугунных шаров, наполненных дробью. Однажды все лампы в квартире вдруг перестали опускаться и подниматься... В чугунных шарах оказались дырочки, через которые вся дробь перекочевала в карманы Ленькиных штанов. А без дроби шары болтались, как детские воздушные шарики. И тогда отец в первый и в последний раз выпорол Леньку. Он стегал его замшевыми подтяжками и с каждым взмахом руки все больше и больше свирепел.

– Будешь? – кричал он. – Будешь еще? Говори: будешь?

Слезы ручьями текли по Ленькиному лицу, – казалось, что они текут и из глаз, и из носа, и изо рта. Ленька вертелся вьюном, зажатый отцовскими коленями, он задыхался, он кричал:

– Папочка! Ой, папочка! Ой, миленький!

– Будешь?

– Буду! – отвечал Ленька.

– Будешь?

– Буду! – отвечал Ленька. – Ой, папочка! Миленький!.. Буду! Буду!..

В соседней комнате нянька отпаивала водой Ленькину маму, охала, крестилась и говорила, что "в Лешеньке бес сидит, не иначе". Но ведь эта же самая нянька уверяла, что и в отце сидит "бес". И значит, столкнулись два беса – в этот раз, когда отец порол Леньку. И все-таки Ленькин бес переборол. Убедившись в упорстве и упрямстве сына, отец никогда больше не трогал его ремнем. Он часто порол младшего сына, Васю, даже постегивал иногда "обезьянку" Лялю, – всем доставалось, рука у отца была тяжелая и нрав – тоже нелегкий. Но Леньку он больше не трогал.

Он делал иначе. За ужином, зимним вечером, детям дают холодный молочный суп. Это противный суп, он не лезет в глотку. (Даже сейчас не может Ленька вспомнить о нем без отвращения.)

У Васи и Ляли аппетит лучше. Они кое-как одолели свои тарелки, а у Леньки тарелка – почти до краев.

Отец отрывается от газеты.

– А ты почему копаешься?

– Не могу. Не хочется...

Толстощекий Вася вскакивает, как маленький заводной солдат.

– А ну, пропиши ему две столовых ложки – на память.

Вася облизывает свою большую мельхиоровую ложку, размахивается и ударяет брата два раза по лбу. Наверно, ему не очень жаль Леньку. Он знает, что Ленька любимец не только матери, но и отца. Он – первенец. И потом ведь его никогда не порют. А что такое ложкой по лбу – по сравнению с замшевыми подтяжками...

Между братьями не было дружбы. Скорее, была вражда.

Случалось, воскресным утром отец вызывает их к себе в кабинет.

– А ну, подеритесь.

– По-французски или с подножкой?

– Нет. По-цыгански.

Мальчики начинают бороться – сначала в обхватку, шутя, потом, очутившись на полу, забившись куда-нибудь под стол или под чехол кресла, они начинают звереть. Уже пускаются в ход кулаки. Уже появляются царапины. Уже кто-нибудь плачет.

Вася был на два года моложе, но много сильнее Леньки. Он редко оказывался побежденным в этих воскресных единоборствах. Леньку спасала ярость. Если он разозлится, если на руке покажется кровь, если боль ослепит его, – тогда держись. Тогда у него глаза делаются волчьими, Вася пугается, отступает, бежит, плачет...

Отец развивал в сыновьях храбрость. Еще совсем маленькими он сажал их на большой платяной шкаф, стоявший в прихожей. Мальчики плакали, орали, мать плакала тоже. Отец сидел в кабинете и поглядывал на часы. Эти "уроки храбрости" длились пятнадцать минут.

Все это ничего. Было хуже, когда отец начинал пить. А пил он много, чем дальше, тем больше. Запои длились месяцами, отец забрасывал дела, исчезал, появлялся, приводил незнакомых людей...

Ночами Ленька просыпался – от грохота, от пьяных песен, от воплей матери, от звона разбиваемой посуды.

Пьяный отец вытворял самые дикие вещи. "Ивану Адриановичу пьяненькому море по колено", – говорила про него нянька. Ленька не все видел, не все знал и не все понимал, но часто по утрам он с ужасом смотрел на отца, который сидел, уткнувшись в газету, и как-то особенно, жадно и торопливо, не поднимая глаз, прихлебывал чай из стакана в серебряном подстаканнике. Ленька и сам не знал почему, но в эти минуты ему было до слез жаль отца. Он понимал, что отец страдает, это передавалось ему каким-то сыновним чутьем. Ему хотелось вскочить, погладить отцовский ежик, прижаться к нему, приласкаться. Но сделать это было нельзя, невозможно, Ленька пил кофе, жевал французскую булку или сепик{26} и молчал, как и все за столом.

Однажды зимой на масленице приехал в гости дядя Сережа. Это был неродной брат отца. Нянька его называла еще единоутробным братом (единоутробный – это значит от одной матери). Выражение это Леньке ужасно нравилось, хотя он и не совсем понимал, что оно означает. Ему казалось, что это должно означать – человек с одним животом, с одной утробой. Но почему эти слова относятся только к дяде Сереже, а не ко всем остальным людям, он понять не мог. Тем более что у дяди Сережи живот был не такой уж маленький. Это был толстый, веселый и добродушный человек, инженер-путеец, большой любимец детей.

Из Москвы он привез детям подарки: крестнице своей Ляле он подарил говорящую куклу, Васе – пожарную каску, а Леньке, как самому старшему, книгу – "Магический альманах".

Днем он ходил с племянниками гулять, катал их на вейке, угощал пирожками в кондитерской Филиппова на Вознесенском{26}. После обеда, когда в детской уже зажгли керосиновую лампу, он показывал детям фокусы, которые у него почему-то никак не получались, хоть он и делал их на научной основе по книге "Магический альманах".

За ужином были блины, и отец угощал брата шустовской рябиновкой. Вероятно, и после ужина что-нибудь пили. Детей уже давно уложили спать, и, когда они засыпали, из гостиной доносились звуки рояля и пение матери. Мать пела "Когда я на почте служил ямщиком". Это была любимая песня отца, и то, что ее сейчас пела мать, означало, что отец пьян. Трезвый, он никогда не просил и не слушал песен.

И опять, как это часто бывало, Ленька проснулся среди ночи – от грохота, от громкого смеха, от пьяных выкриков и маминых слез. Потом вдруг захлопали двери. Что-то со звоном упало и рассыпалось. В соседней комнате нянька вполголоса уговаривала кого-то куда-то сходить. Потом вдруг опять начались крики. Хлопнула парадная дверь. Кто-то бежал по лестнице. Кто-то противно, по-поросячьи визжал во дворе. В конюшне заржала лошадь. Ленька долго не мог заснуть...

А утром ни мать, ни отец не вышли в столовую к чаю. На кухне нянька шушукалась с кухаркой. Ленька пытался узнать, в чем дело. Ему говорили: "Иди поиграй, Лешенька".

В гостиной веселая горничная Стеша мокрой половой тряпкой вытирала паркет. Ленька увидел на тряпке кровь.

– Это почему кровь? – спросил он у Стеши.

– А вы подите об этом с папашей поговорите, – посоветовала ему Стеша.

Ленька пойти к отцу не осмелился. Он несколько раз порывался это сделать, подходил к дверям кабинета, но не хватало храбрости.

И вдруг неожиданно отец сам вызвал его к себе в кабинет.

Он лежал на кушетке – в халате и в ночных туфлях – и курил сигару. Графин – с водой или с водкой – стоял у его изголовья на стуле.

Ленька поздоровался и остановился в дверях.

– Ну что? – сказал отец. – Выспался?

– Да, благодагю вас, – ответил Ленька.

Отец помолчал, подымил сигарой и сказал:

– Ну, иди сюда, поцелуемся.

Он вынул изо рта сигару, подставил небритую щеку, и Ленька поцеловал его. При этом он заметил, что от отца пахнет не только табаком и не только вежеталем, которым он смачивал каждое утро волосы. Пахло еще чем-то, и Ленька догадался, что в графине на стуле налита не вода.

– Вы меня звали, папаша? – сказал он, когда отец снова замолчал.

– Да, звал, – ответил отец. – Поди открой ящик.

– Какой ящик?..

– Вот этот – налево, в письменном столе.

Ленька с трудом выдвинул тяжелый дубовый ящик. В ящике царил ералаш. Там валялись какие-то папки, счета, сберегательные книжки. Под книжками лежал револьвер в кожаной кобуре, зеленые коробочки с патронами, столбики медных и серебряных монет, завернутые в газетную бумагу, портсигар, деревянная сигарная коробка, пробочник, замшевые подтяжки...

– Да, я открыл, – сказал Ленька.

– Поищи там коробку из-под сигар.

– Да, – сказал Ленька. – Нашел. Тут лежат конверты и марки.

– А ну, посмотри, нет ли там чистой открытки. Есть, кажется.

Ленька нашел открытку. Это была модная английская открытка, изображавшая какого-то пупса с вытаращенными глазами и на тоненьких ножках, обутых в огромные башмаки.

– Садись, пиши, – приказал отец.

– Что писать?

– А вот я тебе сейчас продиктую...

Ленька уселся за письменный стол и открыл чернильницу. На почерневшей серебряной крышке чернильницы сидел такой же черный серебряный мальчик с маленькими крылышками на спине. Чернила в чернильнице пересохли и загустели, – отец не часто писал.

– А ну, пиши, брат, – сказал он. – "Дорогой дядя Сережа!" Ты знаешь, где писать? Налево. А направо мы адрес напишем.

"Дорогой дядя Сережа, – писал под диктовку отца Ленька, – папаша наш изволил проспаться, опохмелиться и посылает Вам свои сердечные извинения. С утра у него болит голова и жить не хочется. А в общем – он плюет в камин. До свидания. Цалуем Вас и ждем в гости. Поклон бабушке. Любящий Вас племянник Алексей".

Выписывая адрес, Ленька поставил маленькую, но не очень красивую кляксу на словах "его благородию". Он испуганно оглянулся; отец не смотрел на него. Запрокинув голову, он глядел в потолок – с таким кислым и унылым выражением, что можно было подумать, будто сигарный окурок, который он в это время лениво сосал, смазан горчицей.

Ленька приложил клякспапир, слизнул языком кляксу и поднялся.

– Ну что – написал? – встрепенулся отец.

– Да, написал.

– Пойдешь с нянькой гулять – опусти в ящик. Никому не показывай только. Иди.

Ленька направился к двери. Уже открыв дверь, он вдруг набрался храбрости, кашлянул и сказал:

– А что такое случилось? Почему это вы извиняетесь перед дядей Сережей?

Отец с удивлением и даже с любопытством на него посмотрел. Он привстал, крякнул, бросил в пепельницу окурок, налил из графина в стакан и залпом выпил. Вытер усы, прищурился и сказал:

– Что случилось? А я, брат, вчера дурака свалял. Я твоего дядюшку чуть к Адаму не отправил.

Сказал он это так страшно и так нехорошо засмеялся при этом, что Ленька невольно попятился. Он не понял, что значит "к Адаму отправил", но понял, что вчера ночью отец пролил кровь единоутробного брата...

Несколько раз в год, перед праздниками и перед отъездом на дачу, мать разбиралась в сундуках. Перетряхивались шубы, отбирались ненужные вещи для продажи татарину или для раздачи бедным, а некоторые вещи, те, которые не годились и бедным, просто выбрасывались или сжигались. Ленька любил в это время вертеться около матери. Правда, большинство сундуков было набито совершенно дурацкими, скучными и обыденными вещами. Тут лежали какие-то выцветшие платья, полуистлевшие искусственные цветы, бахрома, блестки, аптечные пузырьки, дамские туфли с полуотвалившимися каблуками, разбитые цветочные вазы, тарелки, блюда... Но почти всегда среди этих глупых и ненужных вещей находилась какая-нибудь занятная или даже полезная штучка. То перочинный нож с обкусанным черенком, то ломаная машинка для пробивания дырочек на деловых бумагах, то какой-нибудь старомодный кожаный кошелек с замысловатым секретным замочком, то еще что-нибудь...

Но самое главное удовольствие начиналось, когда приходила очередь "казачьему сундуку". Так назывался на Ленькином языке сундук, в котором уже много лет подряд хранилась под спудом, засыпанная нафталином, военная амуниция отца. Это был целый цейхгауз{29} – этот большой продолговатый сундук, обитый латунью, а по латуни еще железными скобами и тяжелыми коваными гвоздями. Чего только не было здесь! И ярко-зеленые, ломберного сукна, мундиры, и такие же ярко-зеленые бекеши, и белоснежные пышные папахи, и казачье седло, и шпоры, и стремена, и кривые казацкие шашки, и войлочные попоны, и сибирские башлыки, и круглые барашковые шапочки с полосатыми кокардами, и, наконец, маленькие лакированные подсумки, потертые, потрескавшиеся, пропахшие порохом и лошадиным потом.

В этих старых, давно уже вышедших из употребления и уже тронутых молью вещах таилась для Леньки какая-то необыкновенная прелесть, что-то такое, что заставляло его при одном виде казачьего сундука раздувать ноздри и прислушиваться к тиканию сердца. Казалось, дай ему волю, и он способен всю жизнь просидеть на корточках возле этого сундука, как какой-нибудь дикарь возле своего деревянного идола. Он готов был часами играть с потускневшими шпорами или с кожаным подсумком, набивая его, вместо патронов, огрызками карандашей, или часами стоять перед зеркалом в круглой барашковой шапочке или в пушистой папахе, при этом еще нацепив на себя кривую казацкую саблю и тяжелый тесак в широких сыромятных ножнах. Эти старые вещи рассказывали ему о тех временах, которых он уже не застал, и о событиях, которые случились, когда его еще и на свете не было, но о которых он столько слышал и от матери, и от бабушки, и от няньки и о которых только один отец никогда ничего не говорил. Об этих же событиях туманно рассказывала и та фотография, на которую Ленька однажды случайно наткнулся в журнале "Природа и люди".

Молодой, улыбающийся, незнакомый отец смотрел на него со страниц журнала. На плечах у него были погоны, на голове – барашковая "сибирка". Ремни портупеи перетягивали его стройную юношескую грудь.

Ленька успел прочитать только подпись под фотографией: "Героический подвиг молодого казачьего офицера". В это время в комнату вошел отец. Он был без погон и без портупеи – в халате и в стоптанных домашних туфлях. Увидев у Леньки в руках журнал, он кинулся к нему с таким яростным видом, что у мальчика от страха похолодели ноги.

– Каналья! – закричал отец. – Тебе кто позволил копаться в моих вещах?!.

Он вырвал журнал и так сильно ударил этим журналом Леньку по затылку, что Ленька присел на корточки.

– Я только хотел посмотреть картинки, – заикаясь, пробормотал он.

– Дурак! – засмеялся отец. – Иди в детскую и никогда не смей заходить в кабинет в мое отсутствие. Эти картинки не для тебя.

– Почему? – спросил Ленька.

– Потому, что это – разврат, – сказал отец.

Ленька не понял, но переспрашивать не решился.

Выходя из кабинета, он слышал, как за его спиной хлопнула дверца книжного шкафа и как несколько раз повернулся в скважине ключ.

Ленькин отец, Иван Адрианович, родился в старообрядческой{30} петербургской торговой семье. И дед и отец его торговали дровами. Отчим, то есть второй отец, торговал кирпичом и панельными плитками.

Среди родственников Ивана Адриановича не было ни дворян, ни чиновников, ни военных: все они были старообрядцы, то есть держались той веры, за которую их дедов и прадедов, еще при царе Алексее Михайловиче, жгли на кострах. Триста лет подряд изничтожало и преследовало их царское правительство, а православная правительственная церковь проклинала, называла еретиками и раскольниками{30}.

Поэтому старообрядцы, даже самые богатые, жили особенной, замкнутой кастой, отгородившись высокой стеной от остального русского общества. Даже в домашнем быту своем они до последнего времени держались обычаев и обрядов старины. В церковь свою ходили не иначе, как в долгополых старинных кафтанах, а женщины – в сарафанах и в беленьких платочках в роспуск. Женились и замуж выходили только в своей, старообрядческой среде. Учили детей в своих, старообрядческих школах. Ничего нового, иноземного и "прелестного" не признавали. В театры не ездили. Табак не курили. Чай, кофе не пили. Даже картофель не ели...

Правда, к концу XIX века, когда подрастал Иван Адрианович, все это было уже не так строго. Многие зажиточные старообрядцы начали отдавать детей в казенные гимназии. Кое-кто из московских и петербургских раскольников уже ездил потихоньку в театр, а там за бутылкой вина, глядишь, и сигару выкуривал...

Но все-таки это была очень скучная, мрачная и суровая жизнь, интересы которой ограничивались церковью и наживой.

Иван Адрианович учился в реальном училище. Монотонная домашняя жизнь и судьба, которая ожидала его впереди, не удовлетворяли его. Торговать ему не хотелось. Он понимал, что жизнь, которою жили его отцы и деды, не настоящая жизнь. Ему казалось, что можно жить лучше.

Недоучившись, он ушел из реального и поступил в Елисаветградское военное училище. Сделал он это против воли родителей, – ему казалось, что он убегает из затхлого, полутемного склепа к широким, светлым просторам. Карьера военного мерещилась ему как что-то очень красивое, яркое, благородное, способное прославить и одухотворить.

Учился он хорошо. Училище окончил одним из первых. И так же хорошо, почти блестяще начал службу во Владимирском драгунском полку.

Но скоро и тут наступило разочарование. Офицерская среда оказалась не намного лучше купеческой. Не дослужив и до первого офицерского чина, Иван Адрианович уже подумывал об уходе в отставку.

Осуществить это временно помешало одно событие: грянула война. И опять, против воли родителей, молодой человек принимает решение: на фронт, на позиции, на маньчжурские поля, где громыхают японские пушки и льется русская кровь. Кто знает, быть может, здесь он найдет тот жизненный смысл, ту цель, к которой он стремился и которой не мог до сих пор отыскать.

Часть, в которой служил Иван Адрианович, на войну не шла. С большими трудами удалось молодому корнету перевестись в Приамурский казачий полк. Он получил звание хорунжего{31}, облачился в сибирскую казачью форму и с первым же эшелоном отправился на Дальний Восток.

И здесь, на полях сражения, он тоже показал себя как способный и отважный офицер. Конвоируемый небольшим казачьим разъездом, он должен был по приказу начальства доставить важные оперативные сводки в штаб русского командования. По дороге на казаков напал японский кавалерийский отряд. Завязалась перестрелка. Потеряв половину людей и сам раненный навылет в грудь, Иван Адрианович отбился от неприятеля и доставил ценный пакет в расположение русского штаба. В первый день пасхи, когда Иван Адрианович лежал в полевом лазарете, адъютант генерала Куропаткина привез ему боевой орден "Владимира с мечами". Получение этого ордена, который давался только за очень серьезные военные заслуги, делало его дворянином. Казалось, что перед Иваном Адриановичем открывается широкий, заманчивый путь: слава, карьера, чины, деньги, награды... Но он не пошел по этому пути. Он не вернулся в полк. Война, которая стоила России так много крови, была проиграна. И Иван Адрианович, как и всякий честный русский человек, не мог не понимать, почему это случилось. Русская армия воевала под начальством бездарных и продажных царских генералов. И в тылу и на фронте процветали воровство, подкуп, солдаты были плохо обучены, плохо снабжались и продовольствием и боеприпасами. Служить в такой армии было не только бессмысленно, но и постыдно. Молодой хорунжий навсегда охладел к военной профессии. Кое-как залечив свою рану, он облачился в штатский костюм и занялся тем делом, которым занимались и отец, и дед его и от которого ему так и не удалось убежать: он стал торговать дровами и барочным лесом. Сознание, что жизнь его разбита, что она повернулась не так, как следовало и хотелось бы, уже не оставляло его. Он начал пить. Характер его стал портиться. И хотя и раньше его считали чудаком и оригиналом, теперь он чудил и куролесил уже открыто и на каждом шагу. От этой дикой запойной жизни не спасла его и женитьба. Женился он, как и все делал, быстро, скоропалительно, не раздумывая долго. Увидел девушку, влюбился, познакомился, а через пять дней, позвякивая шпорами, уже шел делать предложение. Женился он без благословения матери, к тому же на православной, на "никонианке"{31}, – этим он окончательно восстановил против себя и так уже достаточно сердитую на него староверческую родню.