Петкевич жизнь сапожок непарный читать. «Жизнь – сапожок непарный» Тамара Петкевич

…И никакого розового детства…

Анна Ахматова

Начало двадцатых. Петроград.

Вокруг многое доламывалось. Многое только начинало быть. Революция, гражданская война, - все, что произошло с устоями общества и убеждениями людей, - все это пришлось на пору молодости моих родителей.

Отец и мать встретились на фронте во время гражданской войны. Мать - Ефросинья Федоровна - русская, тогда только-только окончила гимназию. Как и многие ее сверстницы, уверовав в революцию, ушла на фронт, где ее определили машинисткой при штабе дивизии, комиссаром которой был мой отец.

Отец - Владислав Иосифович - поляк, родился в Риге. Незадолго до первой мировой войны подошел возраст призыва, его взяли в армию. Там, по-видимому, и сформировались его взгляды. Во всяком случае, его приход в революцию был шагом вполне обдуманным. В 1918 году отец стал членом РКП (б).

На его фотографии, подаренной маме и помеченной февралем 1919 года, написано: «…вспоминай Вилейку, Мозырь, Гомель, Бобруйск…» Очевидно, это пункты перемещения их дивизии. Как они потом попали в плен к Петлюре, не знаю. Нелюбопытная к жизни родителей юность уточнить эти обстоятельства не удосужилась. Запомнила только, что оба были приговорены к расстрелу, но весной, «в валенках», бежали из плена. Знаю также, что на фронте отец был тяжело контужен.

Родители поженились после войны. Я родилась в 1920-м. В том же году они переехали в Петроград и поселились в довольно занятном доме.

На Петроградской стороне эмир бухарский с помощью комиссионеров построил в начале века несколько доходных домов. Квартиры были дорогие. Снимала их публика состоятельная: крупные инженеры, врачи, чиновники. В 1918–1920 годах многие из них бежали за границу. Бежали, видимо, поспешно, успев захватить лишь драгоценности, одежду. Мебель, посуда, утварь остались. Старой закалки дворники запирали эти квартиры. Держали все в целости и сохранности на случай, если хозяева вернутся.

Создавая в те годы кооперативные товарищества, советская власть дома обобществила. Став членом кооператива, мой отец занял квартиру в одном из «эмирских» домов на набережной реки Карповки, 30.

Украшенный колоннами дом имел башню; лепные орлы, химеры и возлежащие на постаментах у подъезда львы должны были, по всей видимости, охранять его от злых сил.

Квартира была с балконами. Казалось, они покоились на сильных, мускулистых руках трех атлантов, которые, наклонив головы, глядели на прохожих пустыми известковыми очами, но при артиллерийских обстрелах города в 1942 году атланты рухнули, балконы же уцелели.

Транспорта в этом уголке города не было никакого. Глядя в окно, за час можно было насчитать пять, от силы девять прохожих. Вода в речке Карповке стояла мутная и сонная. Вдоль берегов тянулись покосившиеся деревянные перила. Береговые откосы, поросшие лопухами громадных размеров, одуванчиками, белой и красной кашкой, были замусорены битыми стеклами и кирпичом. Правда, спустившись по берегу вниз, сачком можно было ловить замечательной красоты стрекоз и бабочек.

Напротив дома, на другом берегу Карповки, возле монастыря, обращаясь к замурованным там мощам Иоанна Кронштадтского, стоя на коленях, молились приходившие туда верующие, куда-то спешили монашки.

На Каменноостровском проспекте, пересекавшем Карповку, самое людное место было у пивной, в витрине которой в небольшой тарелочке лежали муляжные красные раки, обложенные зеленым горошком. С клубами теплого воздуха в стужу оттуда выскакивали пошатывавшиеся мужчины. Едва начинало смеркаться, на тротуаре напротив питейного заведения располагался старик скрипач, наигрывавший одну и ту же мелодию. Мелодия была печальна. Старик - беден и стар. Мама давала монетку, я бросала ее на облезлую бархатную подкладку футляра и, уходя, оборачивалась, чтобы посмотреть, кинет ли кто-нибудь еще.

Грудой камней лежал бывший скетинг-ринк, где раньше, как объяснила мама, нарядные люди катались на роликах. (Ныне на этом месте возведен Дворец культуры имени Ленсовета.) Мусора и хлама доставало и здесь.

Наводнение 1924 года усугубило разор. Мы возвращались с дачи. Стоя коленками на сиденье трамвая, я смотрела на вывороченные шашки торцовой мостовой.

Это ремонт? - спросила я маму.

Нет, детка, наводнение. Здесь все было затоплено водой, и деревянные торцы всплыли.

На фасаде нашего дома после этого события появилась белая черта с надписью: «Уровень воды при наводнении 1924 года». Вместе с другими девочками я «примерялась». Черта находилась значительно выше моего роста. Тогда же в доме появилась деревянная скамья-реликвия: на ней в наводнение папа приплыл домой.

В нашей квартире царил мрачноватый порядок. Квартира была огромной - из шести комнат. Круглый зал с нишами, столовая, папин кабинет, гостиная, детская… При кухне еще комната - седьмая, для прислуги. Меня, вероятно, нередко оставляли дома одну, потому что помню, как в загустевшей тишине я бродила по всем комнатам.

Папин кабинет был самым таинственным. С резных дубовых спинок и подлокотников кресел, с ящиков письменного стола свисали морды деревянных львов, их пасти были раскрыты. Я с опаской совала туда свой палец. Нет, не кусались.

Стены полупустого зала украшали два расфранченных бронзой зеркала в стиле рококо. В буфете, занимавшем половину стены большой холодной столовой, стояли стопками тарелки с вензелями и коронами, многоцветные хрустальные бокалы разной величины. Когда мама проводила кончиками пальцев по их стенкам, хрусталь этот пел сладкозвучными голосами. Но самой увлекательной вещью был в столовой серебряный звоночек. Он висел над столом чуть ниже бисерной бахромы белого стеклянного абажура. Этим звоночком оповещали прислугу во время обеда: можно подать второе, третье… Звоночек не был лишним, потому что прислуга у нас тоже была.

Кому принадлежала квартира раньше? Кто жил в ней до нас? Мои родители этого не знали…. Что было в квартире наше, что нет, осталось неизвестным мне…

В просторных апартаментах в начале двадцатых мы жили здесь вчетвером: мама, папа, наша домработница и я.

У красивой и женственной мамы был мягкий характер. Она не работала. На ее попечении находились весь дом и я.

Отец - натура сильная и страстная - был поглощен идеей переустройства мира. С фанатической отдачей он трудился всюду, куда его назначали. По свидетельству старых знакомых, в те годы отец заведовал в Петрограде золотым фондом. С работы приходил поздно, дома бывал мало.

В воскресные дни к нам приходили гости, преимущественно фронтовые друзья родителей. Присущие отцу бескомпромиссность и честность укрепили завоеванное им на фронте уважение. К нему и в последующие годы чаще обращались не по имени и отчеству, а: «Комиссар, объясни. Как полагаешь, комиссар?»

Гости рассаживались в папином кабинете, вспоминали былое, спорили, курили.

С особым вниманием я слушала папин рассказ о том, как, едва они однажды с бойцами расположились на привал, разожгли костер и сварили кашу, откуда-то появилась оборванная девочка лет десяти. Завороженно глядя, как бойцы управляются с едой, она стала быстро и упрямо повторять не сразу понятное: «Я б ни йила б, я б ни йила б! (Не ела бы - то есть)». И когда ей наконец протянули миску с кашей, мигом заглотнула ее.

Из разговоров взрослых я усвоила, что бедных людей скоро совсем не будет, все будут жить одинаково хорошо; дома будут строиться по-новому: привезут много земли, на крышах домов посадят цветы и деревья, соорудят бассейны. Хозяйкам не нужно будет готовить обеды - за них это сделают фабрики-кухни. Но самым замечательным из всего должны будут стать детские сады…. В кадках - пышные растения, везде зелень и еще аквариумы, в которых будут плавать диковинные рыбки…. Дети сыты и одеты. Родители за них спокойны, свободны и потому после работы каждый вечер ходят в кино. Кино, разумеется, бесплатное.

"Душу оставить себе!"

«Душу я оставляю себе. Без совладельцев…»
Из книги Т. Петкевич "« Жизнь-сапожок непарный»

Книгу Тамары Петкевич « Жизнь-сапожок непарный», вышедшую в лихие 90 -е годы найти было непросто. В библиотеке за ней записывались на месяц, а то и два вперед, а в магазине было и вовсе не достать.
Про себя могу сказать, что книгу эту брала по записи в библиотеке и читала, что называется, запоем – не могла оторваться, хотя она довольно объёмная. И очень долго находилась под сильным впечатлением от прочитанного. Особенно удивительно, что написана она не профессиональным писателем, а театральной актрисой.

ТАМАРА ПЕТКЕВИЧ - актриса, театровед, писательница, женщина редкой привлекательности и ещё большей силы духа. Её многое роднит с ещё одной неординарной женщиной - Татьяной Окуневской: тоже актриса (правда не такая известная) и тоже красавица. Как и Окуневская, она прошла весь ужас сталинских лагерей и выжила, не сломилась, не утратила жизнелюбия.

Она родилась в 1926 году в семье партийного работника Владислава Петкевича, арестованного как и многие, в роковом 1937 году (а в начале 1938 расстрелянного). Его дочь Тамара в 1943 уехала в Киргизию, вышла замуж за ссыльного. В январе 1943 года она и муж были арестованы. Ее осудили на 7 лет лишения свободы. Срок отбывала в лагерях Киргизии, затем в Коми. :

В лагере родила ребёнка, с которым была впоследствии разлучена. Во время пребывания в лагерях, работала медицинской сестрой, участвовала в театрально-эстрадном коллективе, состоящем из заключённых. «Душу я оставляю себе. Без совладельцев» – написала Тамара Петкевич. По ее словам, это единственное, что помогло выжить (мысль о самоубийстве приходила не раз).
Но встретилась подруга, убедившая: «Все это нужно пережить!» и научившая стойкости. Уголовники, которые пожалели и спрятали от насильников. Надзиратель, который помог похоронить, а не просто свалить в общую яму тело любимого.
И, конечно, дар судьбы - встреча с настоящим учителем – Александром Гавронским, который открыл в ней артистический талант.

30 января 1950 года она была освобождена, стала актрисой Сыктывкарского театра в Княж-Погосте. В 1957 реабилитирована, а в Ленинград возвратилась в 1959 году. В 1993 году Тамара Владиславовна написала о своей жизни и жизни других узников Гулага потрясающую по выразительности книгу « Жизнь-сапожок непарный», ставшую мировым бестселлером. Первая книга была написана, как выполнение данного себе в лагере обещания: «Когда-нибудь я все расскажу». Быть может, эта мысль и держала её крепче всего на земле. После выхода, эту книгу много лет было невозможно купить, а в библиотеках очередь на неё была расписана на несколько месяцев вперёд. Позднее она написала вторую книгу «На фоне звезд и страха» По книгам Петкевич был снят одноименный документальный фильм, в Петербурге поставлен спектакль, названный символически «По ту сторону смысла». Значимость книги и талант автора высоко оценили и за рубежом. Книга переведена на многие языки. В Германии книгу издали несколько раз. Тамара Петкевич награждёна Кавалерским крестом Ордена «За заслуги перед республикой Польша».

Вот несколько высказываний известных людей о книгах Тамары Петкевич:
«Потрясений человеческих у меня было в жизни два: Твардовский и Тамара Петкевич. Это не лагерная литература. Это литература русская. Это то, что даёт силы жить» (Татьяна Гердт)
«За последние годы самая сильная книга – "Жизнь – башмачок непарный" Тамары Петкевич. Это очень светлая книга, причем написанная просто, умно и блестяще. По-моему, она достойна любой премии и навсегда останется в русской литературе» (Фазиль Искандер)
«Я не мог оторваться, я плакал, и сейчас, когда вспоминаю свои впечатления - это невозможно, это невероятно. Я верю каждой фразе, каждому слову… Это для меня самая высокая литература, потому что она объединяет полную правду жизни и невероятный талант автора. Я должен сказать, что нахожусь под огромным впечатлением от этих двух книг». (Эльдар Рязанов)

Литературовед Борис Аверин в программе на телеканале «Культура» сказал: «От ее книг и просто человеческого облика веет таким теплом, такой радостью и таким счастьем, что вдруг убеждается, что она, действительно, очень счастливый человек. Почему? Потому что у нее есть талант сочувствия, потому что она очень остро чувствует, что такое искусство, что такое поэзия, театр, но главное - потому что петербургский интеллигент несет в себе чувство светлой благодарности Богу, жизни, миру и людям...».
А Философ Григорий Померанц, тоже прошедший ад сталинских лагерей, поставил книги Тамары Петкевич в один ряд с произведениями Шаламова и Солженицына.

А теперь стихи, написанные в 2010 году А. Андреевским и посвящённые
Тамаре Петкевич.

А душу – оставить себе,
Врагу – ни частицы, ни капли,
Навстречу суровой судьбе,
Идти в запредельные дали,
Куда ни забросит, нигде –
Врагу не сдаваться без боя,
И в самой тяжёлой беде,
Всегда оставаться собою.

А душу – оставить себе,
Одна и осталась – свободна,
Душа – лишь во власти Небес,
Вне стен, и решёток, и сводов,
Парит без оков, в облаках,
Над страшной страною ГУЛАГа,
Где стыло, и царствует страх,
И каждый пенёк – будто, плаха.

А душу – оставить себе,
Всецело, и без совладельцев,
Не будет покорной судьбе –
Свободное, гордое сердце,
И пусть вновь круты виражи,
И путь – через тернии снова,
Но всё ж, продолжается жизнь –
С надеждою, верой, любовью…

…И никакого розового детства…

Анна Ахматова


Начало двадцатых. Петроград.

Вокруг многое доламывалось. Многое только начинало быть. Революция, гражданская война, - все, что произошло с устоями общества и убеждениями людей, - все это пришлось на пору молодости моих родителей.

Отец и мать встретились на фронте во время гражданской войны. Мать - Ефросинья Федоровна - русская, тогда только-только окончила гимназию. Как и многие ее сверстницы, уверовав в революцию, ушла на фронт, где ее определили машинисткой при штабе дивизии, комиссаром которой был мой отец.

Отец - Владислав Иосифович - поляк, родился в Риге. Незадолго до первой мировой войны подошел возраст призыва, его взяли в армию. Там, по-видимому, и сформировались его взгляды. Во всяком случае, его приход в революцию был шагом вполне обдуманным. В 1918 году отец стал членом РКП (б).

На его фотографии, подаренной маме и помеченной февралем 1919 года, написано: «…вспоминай Вилейку, Мозырь, Гомель, Бобруйск…» Очевидно, это пункты перемещения их дивизии. Как они потом попали в плен к Петлюре, не знаю. Нелюбопытная к жизни родителей юность уточнить эти обстоятельства не удосужилась. Запомнила только, что оба были приговорены к расстрелу, но весной, «в валенках», бежали из плена. Знаю также, что на фронте отец был тяжело контужен.

Родители поженились после войны. Я родилась в 1920-м. В том же году они переехали в Петроград и поселились в довольно занятном доме.

На Петроградской стороне эмир бухарский с помощью комиссионеров построил в начале века несколько доходных домов. Квартиры были дорогие. Снимала их публика состоятельная: крупные инженеры, врачи, чиновники. В 1918–1920 годах многие из них бежали за границу. Бежали, видимо, поспешно, успев захватить лишь драгоценности, одежду. Мебель, посуда, утварь остались. Старой закалки дворники запирали эти квартиры. Держали все в целости и сохранности на случай, если хозяева вернутся.


Создавая в те годы кооперативные товарищества, советская власть дома обобществила. Став членом кооператива, мой отец занял квартиру в одном из «эмирских» домов на набережной реки Карповки, 30.

Украшенный колоннами дом имел башню; лепные орлы, химеры и возлежащие на постаментах у подъезда львы должны были, по всей видимости, охранять его от злых сил.

Квартира была с балконами. Казалось, они покоились на сильных, мускулистых руках трех атлантов, которые, наклонив головы, глядели на прохожих пустыми известковыми очами, но при артиллерийских обстрелах города в 1942 году атланты рухнули, балконы же уцелели.

Транспорта в этом уголке города не было никакого. Глядя в окно, за час можно было насчитать пять, от силы девять прохожих. Вода в речке Карповке стояла мутная и сонная. Вдоль берегов тянулись покосившиеся деревянные перила. Береговые откосы, поросшие лопухами громадных размеров, одуванчиками, белой и красной кашкой, были замусорены битыми стеклами и кирпичом. Правда, спустившись по берегу вниз, сачком можно было ловить замечательной красоты стрекоз и бабочек.

Напротив дома, на другом берегу Карповки, возле монастыря, обращаясь к замурованным там мощам Иоанна Кронштадтского, стоя на коленях, молились приходившие туда верующие, куда-то спешили монашки.

На Каменноостровском проспекте, пересекавшем Карповку, самое людное место было у пивной, в витрине которой в небольшой тарелочке лежали муляжные красные раки, обложенные зеленым горошком. С клубами теплого воздуха в стужу оттуда выскакивали пошатывавшиеся мужчины. Едва начинало смеркаться, на тротуаре напротив питейного заведения располагался старик скрипач, наигрывавший одну и ту же мелодию. Мелодия была печальна. Старик - беден и стар. Мама давала монетку, я бросала ее на облезлую бархатную подкладку футляра и, уходя, оборачивалась, чтобы посмотреть, кинет ли кто-нибудь еще.

Грудой камней лежал бывший скетинг-ринк, где раньше, как объяснила мама, нарядные люди катались на роликах. (Ныне на этом месте возведен Дворец культуры имени Ленсовета.) Мусора и хлама доставало и здесь.

Наводнение 1924 года усугубило разор. Мы возвращались с дачи. Стоя коленками на сиденье трамвая, я смотрела на вывороченные шашки торцовой мостовой.

Это ремонт? - спросила я маму.

Нет, детка, наводнение. Здесь все было затоплено водой, и деревянные торцы всплыли.

На фасаде нашего дома после этого события появилась белая черта с надписью: «Уровень воды при наводнении 1924 года». Вместе с другими девочками я «примерялась». Черта находилась значительно выше моего роста. Тогда же в доме появилась деревянная скамья-реликвия: на ней в наводнение папа приплыл домой.


В нашей квартире царил мрачноватый порядок. Квартира была огромной - из шести комнат. Круглый зал с нишами, столовая, папин кабинет, гостиная, детская… При кухне еще комната - седьмая, для прислуги. Меня, вероятно, нередко оставляли дома одну, потому что помню, как в загустевшей тишине я бродила по всем комнатам.

Папин кабинет был самым таинственным. С резных дубовых спинок и подлокотников кресел, с ящиков письменного стола свисали морды деревянных львов, их пасти были раскрыты. Я с опаской совала туда свой палец. Нет, не кусались.

Стены полупустого зала украшали два расфранченных бронзой зеркала в стиле рококо. В буфете, занимавшем половину стены большой холодной столовой, стояли стопками тарелки с вензелями и коронами, многоцветные хрустальные бокалы разной величины. Когда мама проводила кончиками пальцев по их стенкам, хрусталь этот пел сладкозвучными голосами. Но самой увлекательной вещью был в столовой серебряный звоночек. Он висел над столом чуть ниже бисерной бахромы белого стеклянного абажура. Этим звоночком оповещали прислугу во время обеда: можно подать второе, третье… Звоночек не был лишним, потому что прислуга у нас тоже была.

Кому принадлежала квартира раньше? Кто жил в ней до нас? Мои родители этого не знали…. Что было в квартире наше, что нет, осталось неизвестным мне…

В просторных апартаментах в начале двадцатых мы жили здесь вчетвером: мама, папа, наша домработница и я.

У красивой и женственной мамы был мягкий характер. Она не работала. На ее попечении находились весь дом и я.

Отец - натура сильная и страстная - был поглощен идеей переустройства мира. С фанатической отдачей он трудился всюду, куда его назначали. По свидетельству старых знакомых, в те годы отец заведовал в Петрограде золотым фондом. С работы приходил поздно, дома бывал мало.

Тамара Петкевич - драматическая актриса, воплотившая не один женский образ на театральных сценах бывшего Советского Союза. Ее воспоминания - удивительно тонкое и одновременно драматически напряженное повествование о своей жизни, попавшей под колесо истории 1937 года.

(аннотация и обложка от издания 2004 года)

ГЛАВА 1

…И никакого розового детства…

Анна Ахматова

Начало двадцатых. Петроград.

Вокруг многое доламывалось. Многое только начинало быть. Революция, гражданская война, - все, что произошло с устоями общества и убеждениями людей, - все это пришлось на пору молодости моих родителей.

Отец и мать встретились на фронте во время гражданской войны. Мать - Ефросинья Федоровна - русская, тогда только-только окончила гимназию. Как и многие ее сверстницы, уверовав в революцию, ушла на фронт, где ее определили машинисткой при штабе дивизии, комиссаром которой был мой отец.

Отец - Владислав Иосифович - поляк, родился в Риге. Незадолго до первой мировой войны подошел возраст призыва, его взяли в армию. Там, по-видимому, и сформировались его взгляды. Во всяком случае, его приход в революцию был шагом вполне обдуманным. В 1918 году отец стал членом РКП (б).

На его фотографии, подаренной маме и помеченной февралем 1919 года, написано: "…вспоминай Вилейку, Мозырь, Гомель, Бобруйск…" Очевидно, это пункты перемещения их дивизии. Как они потом попали в плен к Петлюре, не знаю. Нелюбопытная к жизни родителей юность уточнить эти обстоятельства не удосужилась. Запомнила только, что оба были приговорены к расстрелу, но весной, "в валенках", бежали из плена. Знаю также, что на фронте отец был тяжело контужен.

Родители поженились после войны. Я родилась в 1920-м. В том же году они переехали в Петроград и поселились в довольно занятном доме.

На Петроградской стороне эмир бухарский с помощью комиссионеров построил в начале века несколько доходных домов. Квартиры были дорогие. Снимала их публика состоятельная: крупные инженеры, врачи, чиновники. В 1918–1920 годах многие из них бежали за границу. Бежали, видимо, поспешно, успев захватить лишь драгоценности, одежду. Мебель, посуда, утварь остались. Старой закалки дворники запирали эти квартиры. Держали все в целости и сохранности на случай, если хозяева вернутся.

Создавая в те годы кооперативные товарищества, советская власть дома обобществила. Став членом кооператива, мой отец занял квартиру в одном из "эмирских" домов на набережной реки Карповки, 30.

Украшенный колоннами дом имел башню; лепные орлы, химеры и возлежащие на постаментах у подъезда львы должны были, по всей видимости, охранять его от злых сил.

Квартира была с балконами. Казалось, они покоились на сильных, мускулистых руках трех атлантов, которые, наклонив головы, глядели на прохожих пустыми известковыми очами, но при артиллерийских обстрелах города в 1942 году атланты рухнули, балконы же уцелели.

Транспорта в этом уголке города не было никакого. Глядя в окно, за час можно было насчитать пять, от силы девять прохожих. Вода в речке Карповке стояла мутная и сонная. Вдоль берегов тянулись покосившиеся деревянные перила. Береговые откосы, поросшие лопухами громадных размеров, одуванчиками, белой и красной кашкой, были замусорены битыми стеклами и кирпичом. Правда, спустившись по берегу вниз, сачком можно было ловить замечательной красоты стрекоз и бабочек.

Напротив дома, на другом берегу Карповки, возле монастыря, обращаясь к замурованным там мощам Иоанна Кронштадтского, стоя на коленях, молились приходившие туда верующие, куда-то спешили монашки.

На Каменноостровском проспекте, пересекавшем Карповку, самое людное место было у пивной, в витрине которой в небольшой тарелочке лежали муляжные красные раки, обложенные зеленым горошком. С клубами теплого воздуха в стужу оттуда выскакивали пошатывавшиеся мужчины. Едва начинало смеркаться, на тротуаре напротив питейного заведения располагался старик скрипач, наигрывавший одну и ту же мелодию. Мелодия была печальна. Старик - беден и стар. Мама давала монетку, я бросала ее на облезлую бархатную подкладку футляра и, уходя, оборачивалась, чтобы посмотреть, кинет ли кто-нибудь еще.

Наводнение 1924 года усугубило разор. Мы возвращались с дачи. Стоя коленками на сиденье трамвая, я смотрела на вывороченные шашки торцовой мостовой.

Это ремонт? - спросила я маму.

Нет, детка, наводнение.

На фасаде нашего дома после этого события появилась белая черта с надписью: "Уровень воды при наводнении 1924 года". Вместе с другими девочками я "примерялась". Черта находилась значительно выше моего роста. Тогда же в доме появилась деревянная скамья-реликвия: на ней в наводнение папа приплыл домой.

В нашей квартире царил мрачноватый порядок. Квартира была огромной - из шести комнат. Круглый зал с нишами, столовая, папин кабинет, гостиная, детская… При кухне еще комната - седьмая, для прислуги. Меня, вероятно, нередко оставляли дома одну, потому что помню, как в загустевшей тишине я бродила по всем комнатам.

Папин кабинет был самым таинственным. С резных дубовых спинок и подлокотников кресел, с ящиков письменного стола свисали морды деревянных львов, их пасти были раскрыты. Я с опаской совала туда свой палец. Нет, не кусались.

Стены полупустого зала украшали два расфранченных бронзой зеркала в стиле рококо. В буфете, занимавшем половину стены большой холодной столовой, стояли стопками тарелки с вензелями и коронами, многоцветные хрустальные бокалы разной величины. Когда мама проводила кончиками пальцев по их стенкам, хрусталь этот пел сладкозвучными голосами. Но самой увлекательной вещью был в столовой серебряный звоночек. Он висел над столом чуть ниже бисерной бахромы белого стеклянного абажура. Этим звоночком оповещали прислугу во время обеда: можно подать второе, третье… Звоночек не был лишним, потому что прислуга у нас тоже была.

Кому принадлежала квартира раньше? Кто жил в ней до нас? Мои родители этого не знали…. Что было в квартире наше, что нет, осталось неизвестным мне…

У красивой и женственной мамы был мягкий характер. Она не работала. На ее попечении находились весь дом и я.

Отец - натура сильная и страстная - был поглощен идеей переустройства мира. С фанатической отдачей он трудился всюду, куда его назначали. По свидетельству старых знакомых, в те годы отец заведовал в Петрограде золотым фондом. С работы приходил поздно, дома бывал мало.

В воскресные дни к нам приходили гости, преимущественно фронтовые друзья родителей. Присущие отцу бескомпромиссность и честность укрепили завоеванное им на фронте уважение. К нему и в последующие годы чаще обращались не по имени и отчеству, а: "Комиссар, объясни. Как полагаешь, комиссар?"

Гости рассаживались в папином кабинете, вспоминали былое, спорили, курили.

С особым вниманием я слушала папин рассказ о том, как, едва они однажды с бойцами расположились на привал, разожгли костер и сварили кашу, откуда-то появилась оборванная девочка лет десяти. Завороженно глядя, как бойцы управляются с едой, она стала быстро и упрямо повторять не сразу понятное: "Я б ни йила б, я б ни йила б! (Не ела бы - то есть)". И когда ей наконец протянули миску с кашей, мигом заглотнула ее.

Из разговоров взрослых я усвоила, что бедных людей скоро совсем не будет, все будут жить одинаково хорошо; дома будут строиться по-новому: привезут много земли, на крышах домов посадят цветы и деревья, соорудят бассейны. Хозяйкам не нужно будет готовить обеды - за них это сделают фабрики-кухни. Но самым замечательным из всего должны будут стать детские сады…. В кадках - пышные растения, везде зелень и еще аквариумы, в которых будут плавать диковинные рыбки…. Дети сыты и одеты. Родители за них спокойны, свободны и потому после работы каждый вечер ходят в кино. Кино, разумеется, бесплатное.

Наша квартира одно время превратилась просто-таки в "показательную".

Приехали немецкие коммунисты. Завтра придут к нам, - говорил маме отец. Или:

Приехала болгарская делегация. Будут у нас… В воскресенье надо принять испанских товарищей…

И они приходили с переводчиком. Хорошо одетые, степенные люди осматривали квартиру, обедали, задавали вопросы.

…И никакого розового детства…

Анна Ахматова


Начало двадцатых. Петроград.

Вокруг многое доламывалось. Многое только начинало быть. Революция, гражданская война, - все, что произошло с устоями общества и убеждениями людей, - все это пришлось на пору молодости моих родителей.

Отец и мать встретились на фронте во время гражданской войны. Мать - Ефросинья Федоровна - русская, тогда только-только окончила гимназию. Как и многие ее сверстницы, уверовав в революцию, ушла на фронт, где ее определили машинисткой при штабе дивизии, комиссаром которой был мой отец.

Отец - Владислав Иосифович - поляк, родился в Риге. Незадолго до первой мировой войны подошел возраст призыва, его взяли в армию. Там, по-видимому, и сформировались его взгляды. Во всяком случае, его приход в революцию был шагом вполне обдуманным. В 1918 году отец стал членом РКП (б).

На его фотографии, подаренной маме и помеченной февралем 1919 года, написано: «…вспоминай Вилейку, Мозырь, Гомель, Бобруйск…» Очевидно, это пункты перемещения их дивизии. Как они потом попали в плен к Петлюре, не знаю. Нелюбопытная к жизни родителей юность уточнить эти обстоятельства не удосужилась. Запомнила только, что оба были приговорены к расстрелу, но весной, «в валенках», бежали из плена. Знаю также, что на фронте отец был тяжело контужен.

Родители поженились после войны. Я родилась в 1920-м. В том же году они переехали в Петроград и поселились в довольно занятном доме.

На Петроградской стороне эмир бухарский с помощью комиссионеров построил в начале века несколько доходных домов. Квартиры были дорогие. Снимала их публика состоятельная: крупные инженеры, врачи, чиновники. В 1918–1920 годах многие из них бежали за границу. Бежали, видимо, поспешно, успев захватить лишь драгоценности, одежду. Мебель, посуда, утварь остались. Старой закалки дворники запирали эти квартиры. Держали все в целости и сохранности на случай, если хозяева вернутся.


Создавая в те годы кооперативные товарищества, советская власть дома обобществила. Став членом кооператива, мой отец занял квартиру в одном из «эмирских» домов на набережной реки Карповки, 30.

Украшенный колоннами дом имел башню; лепные орлы, химеры и возлежащие на постаментах у подъезда львы должны были, по всей видимости, охранять его от злых сил.

Квартира была с балконами. Казалось, они покоились на сильных, мускулистых руках трех атлантов, которые, наклонив головы, глядели на прохожих пустыми известковыми очами, но при артиллерийских обстрелах города в 1942 году атланты рухнули, балконы же уцелели.

Транспорта в этом уголке города не было никакого. Глядя в окно, за час можно было насчитать пять, от силы девять прохожих. Вода в речке Карповке стояла мутная и сонная. Вдоль берегов тянулись покосившиеся деревянные перила. Береговые откосы, поросшие лопухами громадных размеров, одуванчиками, белой и красной кашкой, были замусорены битыми стеклами и кирпичом. Правда, спустившись по берегу вниз, сачком можно было ловить замечательной красоты стрекоз и бабочек.

Напротив дома, на другом берегу Карповки, возле монастыря, обращаясь к замурованным там мощам Иоанна Кронштадтского, стоя на коленях, молились приходившие туда верующие, куда-то спешили монашки.

На Каменноостровском проспекте, пересекавшем Карповку, самое людное место было у пивной, в витрине которой в небольшой тарелочке лежали муляжные красные раки, обложенные зеленым горошком. С клубами теплого воздуха в стужу оттуда выскакивали пошатывавшиеся мужчины. Едва начинало смеркаться, на тротуаре напротив питейного заведения располагался старик скрипач, наигрывавший одну и ту же мелодию. Мелодия была печальна. Старик - беден и стар. Мама давала монетку, я бросала ее на облезлую бархатную подкладку футляра и, уходя, оборачивалась, чтобы посмотреть, кинет ли кто-нибудь еще.

Грудой камней лежал бывший скетинг-ринк, где раньше, как объяснила мама, нарядные люди катались на роликах. (Ныне на этом месте возведен Дворец культуры имени Ленсовета.) Мусора и хлама доставало и здесь.

Наводнение 1924 года усугубило разор. Мы возвращались с дачи. Стоя коленками на сиденье трамвая, я смотрела на вывороченные шашки торцовой мостовой.

Это ремонт? - спросила я маму.

Нет, детка, наводнение. Здесь все было затоплено водой, и деревянные торцы всплыли.

На фасаде нашего дома после этого события появилась белая черта с надписью: «Уровень воды при наводнении 1924 года». Вместе с другими девочками я «примерялась». Черта находилась значительно выше моего роста. Тогда же в доме появилась деревянная скамья-реликвия: на ней в наводнение папа приплыл домой.


В нашей квартире царил мрачноватый порядок. Квартира была огромной - из шести комнат. Круглый зал с нишами, столовая, папин кабинет, гостиная, детская… При кухне еще комната - седьмая, для прислуги. Меня, вероятно, нередко оставляли дома одну, потому что помню, как в загустевшей тишине я бродила по всем комнатам.

Папин кабинет был самым таинственным. С резных дубовых спинок и подлокотников кресел, с ящиков письменного стола свисали морды деревянных львов, их пасти были раскрыты. Я с опаской совала туда свой палец. Нет, не кусались.

Стены полупустого зала украшали два расфранченных бронзой зеркала в стиле рококо. В буфете, занимавшем половину стены большой холодной столовой, стояли стопками тарелки с вензелями и коронами, многоцветные хрустальные бокалы разной величины. Когда мама проводила кончиками пальцев по их стенкам, хрусталь этот пел сладкозвучными голосами. Но самой увлекательной вещью был в столовой серебряный звоночек. Он висел над столом чуть ниже бисерной бахромы белого стеклянного абажура. Этим звоночком оповещали прислугу во время обеда: можно подать второе, третье… Звоночек не был лишним, потому что прислуга у нас тоже была.

Кому принадлежала квартира раньше? Кто жил в ней до нас? Мои родители этого не знали…. Что было в квартире наше, что нет, осталось неизвестным мне…

В просторных апартаментах в начале двадцатых мы жили здесь вчетвером: мама, папа, наша домработница и я.

У красивой и женственной мамы был мягкий характер. Она не работала. На ее попечении находились весь дом и я.

Отец - натура сильная и страстная - был поглощен идеей переустройства мира. С фанатической отдачей он трудился всюду, куда его назначали. По свидетельству старых знакомых, в те годы отец заведовал в Петрограде золотым фондом. С работы приходил поздно, дома бывал мало.

В воскресные дни к нам приходили гости, преимущественно фронтовые друзья родителей. Присущие отцу бескомпромиссность и честность укрепили завоеванное им на фронте уважение. К нему и в последующие годы чаще обращались не по имени и отчеству, а: «Комиссар, объясни. Как полагаешь, комиссар?»

Гости рассаживались в папином кабинете, вспоминали былое, спорили, курили.

С особым вниманием я слушала папин рассказ о том, как, едва они однажды с бойцами расположились на привал, разожгли костер и сварили кашу, откуда-то появилась оборванная девочка лет десяти. Завороженно глядя, как бойцы управляются с едой, она стала быстро и упрямо повторять не сразу понятное: «Я б ни йила б, я б ни йила б! (Не ела бы - то есть)». И когда ей наконец протянули миску с кашей, мигом заглотнула ее.

Из разговоров взрослых я усвоила, что бедных людей скоро совсем не будет, все будут жить одинаково хорошо; дома будут строиться по-новому: привезут много земли, на крышах домов посадят цветы и деревья, соорудят бассейны. Хозяйкам не нужно будет готовить обеды - за них это сделают фабрики-кухни. Но самым замечательным из всего должны будут стать детские сады…. В кадках - пышные растения, везде зелень и еще аквариумы, в которых будут плавать диковинные рыбки…. Дети сыты и одеты. Родители за них спокойны, свободны и потому после работы каждый вечер ходят в кино. Кино, разумеется, бесплатное.

Наша квартира одно время превратилась просто-таки в «показательную».

Приехали немецкие коммунисты. Завтра придут к нам, - говорил маме отец. Или:

Приехала болгарская делегация. Будут у нас… В воскресенье надо принять испанских товарищей…

И они приходили с переводчиком. Хорошо одетые, степенные люди осматривали квартиру, обедали, задавали вопросы.

Для первых лет советской власти наша жизнь так, вероятно, и выглядела: сообразной, более чем представительной. Меня эта сторона дела никак, понятно, не занимала. Мое внимание целиком было поглощено внутрисемейными раздорами, о которых никто из окружающих, кажется, не подозревал. Родители ссорились между собой. Ссорились без крика, правда не без повышенных тонов. Но затяжные объяснения заканчивались обычно тем, что в доме воцарялось гнетущее молчание. Примостившись на корточках за узорчатыми чугунными креплениями балконов, я следила за родителями, прохаживавшимися вдоль Карповки, одержимая единственным желанием, чтобы они помирились.